— Ну, — сказал я. — А у тебя какой день был?
— Я писал о пограничной ситуации. А конкретно о Стокгольме в 1700 году: насколько велика была смертность и короток человеческий век и как они распоряжались своей жизнью; сравнивал с нами. Потом ко мне в кабинет пришла Сесилия, ей надо было поговорить. Мы сходили вместе пообедать. Вчера она со своим парнем и его другом тоже где-то были. Она напропалую кокетничала с этим другом, а дома парень, само собой, устроил ей скандал.
— Вы сколько лет были вместе?
— Шесть.
— Она решила уходить от этого парня?
— Ничего подобного. Наоборот, она хочет от него ребенка.
— Зачем тогда ей флирт? — сказал я.
Гейр посмотрел на меня.
— Ей наверняка хочется их обоих.
— И что ты ей сказал? Она же ведь приходила к тебе за советом?
— Я сказал, пусть все отрицает. Не было ничего, и все. Она не флиртовала, просто вела себя вежливо. Говори «нет, нет и нет». А в следующий раз не будь такой дурой, подожди удобного случая, действуй спокойно и взвешенно. Я попенял ей не на то, что она это делала, но на беспардонность. Она сделала своему парню больно. Без всякой надобности.
— Она рассчитывала, что ты так и скажешь. Иначе бы она к тебе не пошла.
— Я тоже так думаю. Если бы она хотела во всем покаяться, на коленях вымолить прощение и впредь думать только о законном супруге, она бы пошла к тебе.
— Да, и желая уйти от него тоже.
— Самое ужасное, что ты всерьез.
— Конечно, я всерьез, — сказал я. — Год после того, как я изменил Тонье и не признался в измене, был худшим годом моей жизни. Черная чернота. Одна долгая кошмарная ночь. Я думал об измене постоянно. Вздрагивал каждый раз, как раздавался звонок телефона. Если по телевизору говорили слово «неверность», я заливался краской от макушки до пяток. Горел огнем. Когда мы выбирали, какой фильм взять напрокат, я старательно избегал темы адюльтера, зная: рано или поздно Тонья заметит, как я реагирую, как кручусь ужом. То, что я сделал, разрушало и все остальное в моей жизни, я не мог сказать искренне ничего, все обращалось в ложь и недомолвки. Это был кошмар.
— Теперь ты бы сказал?
— Да.
— А про Готланд?
— То была не измена.
— Но она мучает тебя так же чудовищно?
— Да, мучает.
— Сесилия не изменяла. Почему она должна рассказывать своему сожителю, что она думала сделать?
— Речь не об этом, а о намерениях. Намерения приносят последствия.
— А что насчет твоих намерений на Готланде?
— Я был пьян. В трезвом виде я бы на подобное не пошел.
— Но подумал бы об этом?
— Возможно. Однако есть разница.
— Тони католик, как ты знаешь. И его священник однажды высказал ему мысль, которая меня зацепила: грешить — это ставить себя в положение, когда грех возможен. Напиться пьяным, зная, какие мысли тебя тревожат и какое у тебя в душе напряжение, как раз означает поставить себя в такое положение.
— Да, но когда в тот раз я начал пить, то не видел никакой опасности.
— Ха-ха-ха!
— Правда.
— Но, Карл Уве, то, что ты сделал, просто ерунда. Пустое место. И всякий это поймет. Всякий. А кстати, что именно ты сделал? Постучал в дверь?
— Я стучал полчаса. Посреди ночи.
— Но тебя не впустили?
— Нет. Она открыла дверь, дала мне бутылку воды и заперлась.
— Ха-ха-ха! И из-за этого ты дрожал, белый как полотно, когда я тебя встретил? Можно было подумать, ты кого-то убил.
— Ощущалось именно так.
— А на самом деле ничего и не было?
— Допустим. Но я не могу себе этого простить. И до смерти не прощу. У меня есть длинный список поступков, когда я был не на высоте. Потому что речь об этом. Не мухлевать, вот что ты, блин, должен. Заповедь вроде бы легко исполнимая. И кому-то она правда дается легко. Я знаю нескольких людей, немного, но нескольких, кто всегда поступает правильно. И всегда остаются хорошими правильными людьми. Причем я не говорю о тех, кто не делает глупостей потому, что вообще ничего не делает, кто живет жизнью настолько пустяковой, что там и ломать нечего; такие люди тоже есть. Но я говорю о других, они в любой ситуации знают, как поступить хорошо. Не выпячивают себя, не изменяют принципам. Ты таких тоже встречал. Насквозь хорошие люди. Они вообще бы не поняли, о чем я тут разглагольствую, потому что они такие от природы, а не то что всякий раз высчитывают, как бы поступить получше. Они просто хорошие и сами об этом не знают. Берегут своих друзей, заботливы и внимательны с любимыми, хорошие и притом не феминные отцы, дельные работники, всегда хотят только хорошего и делают только хорошее. Цельные люди. Юн Улаф, например, мой двоюродный брат.
— Я его встречал.
— Он всегда был идеалистом, но не ради того, чтобы самому чего-то достичь. Всегда придет на выручку всем, кому нужна помощь. И он совершенно неиспорченный. И с Хансом та же история. Его порядочность… Вот слово, которое я искал. Порядочность. Порядочный человек совершает правильные поступки. А я чудовищно непорядочный, всегда всплывает то одно, то другое. Не болезнь, но что-то низкое, лебезящее, фальшивое; угодливое вечно из меня вылезает. В ситуации, где требуется взвешенное решение и все понимают, что действовать надо осмотрительно, я пру напролом. А все почему? Потому, что я думаю только о себе, вижу только себя, переполнен собой. Я могу быть хорошим с другими, но мне нужно продумать это заранее. У меня нет хорошести в крови. Она не в моей природе.
— А меня ты куда в своей системе определишь?
— Тебя?
— Да.
— Слушай, ну ты ведь циник. Ты гордец и честолюбец, самый, по-моему, гордый человек из мне известных. Ты ни за что не пойдешь на унижение, лучше будешь голодать и ночевать на улице. Ты верен своим друзьям. Я полагаюсь на тебя безусловно. В то же время ты о себе не забываешь и можешь повести себя беспощадно, если по какой-то причине невзлюбишь человека, или он тебе что-то сделал, или чтобы достичь какой-то высшей цели. Я прав?
— Но я всегда щажу тех, кто мне дорог. Практически всегда. Так что правильнее сказать — беззастенчивый. Есть разница.
— Беззастенчивый, отлично. И вот пример. Ты жил в Ираке вместе с добровольцами из «Живого щита», ты проехал с ними всю дорогу из Турции, делил с ними в Багдаде все. Некоторые из них стали твоими друзьями. Они участвовали в этом из-за своих убеждений, которых ты не разделял, причем они этого не знали.
— Они догадывались, — сказал Гейр и улыбнулся.
— Но когда появились американские морпехи, ты сказал своим друзьям «прости-прощай» и перешел к их врагам, не оглянувшись назад. Ты их предал, никак иначе на это не посмотришь. Но себя ты не предал. Вот где-то там я тебе место и отведу. Это свободное, независимое место, но билет на него стоит дорого. Вокруг тебя как сбитые кегли валяются люди. Для меня такое невозможно, сопротивление социума я начинаю чувствовать, как только встаю со стула в кабинете, а уж на улице я скован по рукам и ногам. Я едва могу шелохнуться. Ха-ха-ха! Но правда. В основе, и этого ты, кажется, не понял, лежит не святость, не нравственность, нет, лежит трусость. Трусость и ничего другого. Ты удивлен, что я хочу разорвать все связи со всеми и делать то, что хочу я, а не они?