— Тебе только секреты доверять, — сказал он, — ничего не помнишь. Не голова, а швейцарский сыр из одних дыр. Ты назвал «Разрушение» самой противной книгой, которые ты читал. И что падение Ястрау — ничуть не падение. Он просто разжал хватку и покатился, предал и сдал все, что имел, чтобы пить, и что в этой книге это реально альтернатива. В смысле — хорошая альтернатива. Перестать держаться за все, что у человека есть, и скользить, пока не вылетишь. Как с мостков.
— Теперь вспомнил. Он отлично описывает, как человек напивается. Каково быть пьяным, какое это может быть фантастическое чувство. И у человека возникает мысль — да ладно, все не так опасно. До этой книги я не думал о таких сторонах человеческого падения, как глухота, безволие. Мне оно рисовалось драматичным, судьбоносным. И шоком стало, что это дело будничное, желаемое и, возможно, приятное. Потому что оно же приятное. Опьянение на следующий день, когда оно поднимается…
— Ха-ха-ха!
— Ты бы никогда не разжал хватку. Или я не прав?
— Прав.
— А ты?
— И я нет.
— Ха-ха-ха! Хотя почти все, кого я знаю, сделали так. Стефан на своем хуторе пьет все время. Пьет, жарит поросят целиком и водит трактор. Когда я летом ездил домой, Одд Гуннар глушил виски молочными стаканами. Наливал до края, а в качестве извинения говорил, что в честь моего приезда. Но я-то не пил ни капли. А еще Тони. Но он наркоман, это особое дело.
Из-за одного из столов на другой стороне встала женщина, до того сидевшая к нам спиной, и, пока она шла к двери в туалетные комнаты, я сообразил, что это Гильда. На несколько секунд, пока я находился в ее зоне видимости, я пригнулся и опустил глаза. Не то чтобы я что-то против нее имел, просто в эту минуту разговаривать с ней не хотелось. Она долго была очень близкой подругой Линды, в какой-то период они даже жили в одной квартире. Одно время она была как-то вовлечена в дела издательства «Вертиго», я так и не понял, чем именно она занималась, но, во всяком случае, оказалась запечатлена на обложке их книги, а именно маркиза де Сада, а вообще она работала в «Книжной лавке Хеденгрена» и не так давно создала на пару с подругой какую-то окололитературную фирму. Гильда была непредсказуема и неуравновешенна, но без патологии, просто в ней бурлил избыток жизни, из-за чего ты никогда не знал, что она сделает. Какой-то стороной характера Линда очень ей соответствовала. В подтверждение расскажу, как они познакомились. Линда окликнула ее в центре города, они раньше никогда не виделись, но Линде показалось, что с виду Гильда — человек занятный; она подошла к ней, и они стали подругами. У Гильды были широкие бедра, большая грудь, черные волосы и южные черты лица, она напоминала собой женский типаж пятидесятых, и за ней ухлестывали разные важные столичные писатели, но сквозь этот ее облик временами прорывалось нечто отчетливо девчачье, невоспитанное, сердитое, дикое. Кора, человек более тонкой душевной организации, сказала однажды, что боится Гильду. Она жила с аспирантом-литературоведом, Кеттилем, только приступившим к кандидатской; когда ему не утвердили Германа Банга, он взялся за тему, которую кафедра если б и захотела — не смогла бы прокатить, литература вокруг холокоста, и тема, естественно, прошла на ура. Последний раз мы виделись на празднике у них дома, Кеттиль только что вернулся из Дании с семинара и встретил там норвежца, который учился в Бергене, кого именно, спросил я, Юрдала, ответил он, не Пребена? — уточнил я, да, его, Пребена Юрдала. Я сказал, что это мой друг, мы вместе редактировали «Вагант», и что я его ценю, он умен и талантлив, на что Кеттиль не сказал ничего, но это ничего он не сказал в определенной манере, вдруг смутился и поспешил долить бокалы, чтобы смягчить возникшую паузу, затушевать ее, — из всего этого я понял, что Пребен отзывался обо мне не так восторженно, как я о нем. И как молния чиркнула мысль, что он в пух и прах разнес мою последнюю книгу, два раза подряд, в «Ваганте», а потом в «Моргенбладет», и в Дании это, наверно, было обсуждаемой темой. Кеттиль смутился, потому что мое имя котировалось там невысоко. Это было всего лишь мое предположение, но я был почти уверен, что оно не беспочвенно. Странно, что я не сразу вспомнил эти разгромные рецензии, но еще страннее причина, которой я это объяснял: Пребен в моей голове приписан к бергенскому периоду, а рецензии его относятся к стокгольмскому — к сегодня — и связаны с книгой, а не с жизнью вокруг нее. Они ранили меня, ох, еще как, словно нож в сердце, или, точнее, в спину, поскольку Пребена я знаю. Поэтому я не столько винил Пребена, сколько переживал, что книга небезупречна, что она уязвима для такого типа критики, другими словами, недостаточно хороша, и одновременно я тревожился, как бы этот приговор не приклеился к роману, не стал первым, что в связи с ним приходит на память. Но я же не поэтому не хочу поговорить с Гильдой? Или поэтому? Истории такого рода бросают тень на отношения со всеми причастными. Нет, я не хочу слышать о ее работе, вот в чем дело. Она как-то посредничает между издательством и книжными магазинами, насколько я понял. Устраивает мероприятия? Фестивали и тусовки? Что бы это ни было, выслушивать подробности я не хочу.
— У вас хорошо было, кстати, — сказал Гейр.
— Мы разве с тех пор не виделись?
— Чего-чего?
— Вы у нас были пять недель назад. Странно, что ты только сейчас вспомнил.
— А, в этом смысле. Просто мы вчера говорили с Кристиной про тот вечер и что надо бы позвать вас всех к нам.
— Хорошая идея. Тумас, кстати, здесь. Сидит с кем-то в том конце.
— Да? Ты с ним поговорил?
— Только поздоровался. Он сказал, что подойдет попозже.
— Он сказал тебе, что сейчас читает твою книгу?
Я покачал головой.
— Ему очень понравилось эссе об ангелах. Говорит, надо было сделать подлиннее. Очень на него похоже, ничего тебе не сказать. Он наверняка забыл, что это ты книжку написал. Ха-ха-ха! Он суперзабывчивый человек.
— Просто он сам в себе, и глубоко, — сказал я. — У меня так же точно. А мне, заметь, всего тридцать пять. Помнишь, как мы были тут с Туре Эриком? Мы пили весь день и весь вечер. И постепенно он стал рассказывать о своей жизни. Он рассказывал о своем детстве, о маме с папой, братьях и сестрах и всю древнюю семейную историю, а он, во-первых, потрясающий рассказчик, а во-вторых, он сказал пару вещей, которые меня всерьез заинтересовали. Я слушал развесив уши и думал, блин, как же круто, но на завтра я ничего не мог вспомнить. Только общая канва разговора. Что он вертелся вокруг детства, отца и его семьи. И что были потрясающие моменты. Но чем они были такие потрясающие, я не помнил. Ничего вообще. Пустота!
— Ты был пьян.
— Дело не в этом. Тонья, я помню, постоянно говорила о каком-то ужасном случае, он произошел с ней давным-давно, она возвращалась к нему снова и снова, но в чем дело, не рассказывала, потому что мы еще недостаточно друг друга знали, это была главная тайна ее жизни. Понимаешь? Только через два года она решилась мне рассказать. Я был трезв. Полностью включен в разговор, внимательно слушал каждое слово, после мы долго обсуждали, разговаривали. А потом все исчезло из памяти. Через несколько месяцев я не помнил уже ничего вообще. И оказался в ужасном положении, потому что для нее это немыслимо болезненный вопрос, все, с ним связанное, очень ее ранит, она бы просто ушла от меня, скажи я, что, к сожалению, ничего не помню. И каждый раз, когда она поднимала эту тему, мне приходилось делать вид, что я все помню. Так со мной бывает и в других вопросах. Однажды я предложил Фредрику из «Дамма», давай я соберу антологию короткой прозы, а в следующем мае он поинтересовался, как движется дело, но не сказал прямо с чем, и я только глазами хлопал, о чем это он меня спрашивает. Никаких воспоминаний во-об-ще. Некоторые писатели обсуждали со мной текущую работу, о чем они пишут, увлеченно, напористо, и я отвечал, мы заинтересованно разговаривали полчаса или даже час. Через несколько дней — пустота. Я до сих пор не знаю, о чем моя мама пишет диплом. В какой-то момент уже нельзя спросить об этом снова, чтобы не ранить в самое сердце, поэтому я теперь не спрашиваю. Киваю, улыбаюсь и силюсь вспомнить, что ж это было. И так во всем. Ты, конечно, думаешь, что мне просто начхать, и я толком не слушаю и не включаюсь, но ничего подобного, мне важно, и я включаюсь. Тем не менее все выветривается из памяти без следа. А вот Ингве, наоборот, помнит все. Все! И Линда тоже. И ты сам. К сожалению, все еще сложнее, потому что есть вещи, которые никогда не случались, не произносились, хотя я железно уверен, что они были и я их слышал. Снова возьмем Туре Эрика: помнишь, как я встретил в Бископс-Арнё Хенрика Ховланна?