Когда они в первый раз предались любви, Яхин-Боаз был чуть ли не вне себя от такого достижения. Эта высокая белокурая девушка, дочь воинов, обнаженная под ним, смотрит на него снизу вверх в страхе и радости, в восторге и гордой покорности! Он, сын книжников, согбенных мужчин в черном, поколений прилежных беженцев. Семя мое в твое лоно, думал он. Мое семя во чреве дочери воина. В то же время он будто бы брал самую жарко желаемую девчонку его мальчишества, тогда недостижимую, а теперь женщину средних лет, в кусты плотской невинности и радости. Он ее сильный и хитрый старик. Яхин-Боаз был невообразимо доволен собой.
С восторгом обнаружил он, что любит Гретель не за что-то такое, что счел бы годным в прошлом. Не за разум или достижения. Не за то, что она делала. Он любил ее просто потому, что она есть. Вот это да, думал Яхин-Боаз. Любовь без цели.
Он нанял небольшой фургон, победно перевез ее пожитки из ее комнаты к себе в квартиру. Она утвердила свое семейное положение тем, что прибралась. Осторожно подступила она к беспорядку у него на письменном столе в субботу, когда он прилег вздремнуть. Это может быть опасно, думала она, но я обязана это сделать. Не могу удержаться.
Яхин-Боаз не спал – слышал, как она передвигает все предметы и перекладывает все бумаги у него на столе, вытирая пыль. Плевать, думал он. Даже если она выбросит все в окно, я ее люблю.
При уборке Гретель рассмотрела карту карт.
– Не думаю, что ты сделал ее для своего сына, – произнесла она, когда он рассказал ей о карте. – Мне кажется, ты сделал ее для себя.
– Ты действительно так считаешь? – спросил он.
– Да. И карта привела тебя ко мне, так что я вполне ею довольна.
Яхин-Боаз коснулся гладкой кожи на ее талии, провел пальцем по изгибу ее бедра.
– Поразительно, – сказал он. – Восемнадцать лет я жил, тебя еще и на свете не было. Тебе исполнился годик, когда я женился. Ты так молода!
– Состарь меня, – сказала Гретель. – Израсходуй меня. Сноси меня.
– Я не могу тебя состарить, – ответил Яхин-Боаз. – А вот ты считаешь, будто можешь меня омолодить, а?
– Я ничем не могу тебя сделать, – сказала Гретель, – разве что, наверное, иногда делать тебе удобно. Но я думаю, молодого Яхин-Боаза никогда и не было, пока старый не забрал свою карту и не сбежал. Так что теперь есть Яхин-Боаз, которого прежде никогда не было, и он – у меня.
Порой, едучи в подземных поездах, он видел краем глаза заголовки тех газет, какие читали другие пассажиры. ЯХИН-БОАЗ ВИНОВЕН, гласили они. Когда же он вглядывался заново, слова менялись на обычные международные новости.
6
Боаз-Яхин закончил свой первый рисунок. То была точная полномасштабная копия умирающего льва, двух стрел и двух копий, что убивали его.
Теперь, перенеся линии этого рисунка на другой лист бурой бумаги, он сделал второй рисунок. Такой же, как первый, только одной стрелы во льве больше не было. Она лежала на земле под его задними лапами, как будто промахнулась.
Время от времени поглядывая на снимок, Боаз-Яхин начал обращать больше внимания на колесо. Он помнил бездвижность первоначального камня под его взором и под пальцами, когда он его коснулся. Всегда и навсегда прыгающий умирающий лев, никогда не достигающий великолепного пустоликого царя, что вечно отступал пред ним, вечно уносился к безопасности благодаря высокому колесу, вечно вращающемуся. Никакой разницы в том, что царь нынче так же мертв, как и лев. Царь всегда ускользнет.
– Колесо, – вслух произнес Боаз-Яхин. Ибо все дело в колесе, а колесо – это колесо. Скульптор знал это, а теперь оно стало известно и Боаз-Яхину, когда вращенье его отобрало у него отца и карту, а принесло темную лавку, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Боаз-Яхин пожалел о том, что колесо сделалось ему известным. Лучше бы он не признавал колеса.
Боаз-Яхин покачал головой.
– Укусить колесо недостаточно, – произнес он.
Дверь в его комнату стояла открытой, и в проеме возникла мать. Волосы ее были растрепаны, и она, казалось, никак не могла успокоить лицо. В руке она держала нож.
– Все еще для учебы? – спросила она.
– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Зачем тебе нож?
– Вскрывать письма, – ответила мать. Умолкла, затем произнесла: – Не надо ненавидеть своего отца. Он болен рассудком, болен душой. Он безумен. В нем чего-то недостает, там пустота, где что-то должно быть.
– Я не ненавижу его, – сказал Боаз-Яхин. – Я, кажется, вообще ничего про него не чувствую.
– Мы поженились слишком молодыми, – сказала она. – Мой дом, дом моих матери и отца, казалось, навис надо мной. Мне хотелось уйти. Но не в то место в пустыне, куда уходили все деньги, не в то место, что было ложью, не в то место, которое никогда не станет зеленым. Они сидели в гостиной, слушали новости по радио. По воскресеньям узор на ковре наполнял меня отчаянием, превращался в джунгли, что поглотят меня. – Она провела рукой перед глазами. – Мы могли бы устроить себе свое зеленое место. Я хотела, чтобы он стал тем, кем мог стать. Хотела, чтобы он оставался самым лучшим, каким бы мог, хотела, чтобы он использовал то, что в нем имелось. Нет. Вечно отворот, вечно неудача. Вечно пустыня и сухой ветер, что все высушивает. Я и сейчас не дурнушка. Некогда я была красива. В ту ночь, когда поняла, что люблю его, я заперлась в ванной и разрыдалась. Знала, что он принесет мне несчастье, ранит меня. Знала. Твой отец – убийца. Он убил меня. Он отобрал твое будущее. Он сумасшедший, но во мне нет к нему ненависти. Он не ведает, что сотворил. Он пропащий, пропащий, пропащий. – Она вышла, закрывая за собой дверь. Боаз-Яхин слушал ее неверные шаги по коридору, вниз по лестнице к себе.
Он завершил второй рисунок и спустился в лавку за очередным листом бурой оберточной бумаги. Почти все карты на стенах в клочья искромсаны ножом. Ящики выдвинуты, а карты разбросаны по полу.
Боаз-Яхин взбежал по ступенькам в комнату матери. Нож лежал на тумбочке у кровати. Рядом стояла пустая склянка из-под снотворного. Мать его то ли спала, то ли была в беспамятстве. Он толком не знал, сколько таблеток оставалось в пузырьке.
– Укусить колесо недостаточно, – сказал Боаз-Яхин, вызывая врача.
7 Яхин-Боазу приснился его отец, который умер, когда Яхин-Боаз первый год учился в университете. Во сне он стоял на отцовых похоронах, но был моложе, чем принимают в университет. Он был маленьким мальчиком и вместе с матерью подошел ко гробу среди цветов, чей аромат крепок и смертоносен. Отец лежал с закрытыми глазами, лицо нарумянено, выглажено и пусто, брови не хмурились, борода торчала вверх пушкой. Руки скрещены на груди, а в мертвой левой руке – свернутая в трубочку карта. Свернули ее рисунком наружу, и Яхин-Боаз видел кусочек голубого океана, кусочек суши, красные линии, синие линии и черные линии, дороги и рельсы. По краю было выведено четким почерком: «Сыну моему Яхин-Боазу». Яхин-Боаз не осмеливался потянуться к карте, не смел забрать ее из мертвой отцовой руки. Он взглянул на мать и показал на карту. Откуда-то из платья она вытащила ножницы, отрезала кончик бороды мертвеца и показала Яхин-Боазу.