Над Асей Леничка посмеивался, а над Диной смеялся – не зло, но громко. Называл ее «слуга царю, отец солдатам». Слишком уж они были разные – эстет, любитель Бодлера и Верлена, весь свой, личный, закрытый, и вся общественная, вся наружу Дина.
Но ведь Дину грех было не подразнить, она постоянно давала поводы для насмешек, она вроде бы и читала много, и училась хорошо, но почему-то вечно все путала – слова, имена, названия. Однажды с размаху перепутала трех Толстых, утверждая, что Толстой написал «Войну и мир», «Хромого барина» и «Князя Серебряного»...
Леничка смеялся, Дина дулась, рыдала, ябедничала Илье Марковичу, Фаина выясняла отношения с братом и племянником, и от всего этого жизнь в доме пузырилась и бурлила. Но если для девочек и Фаины все эти смерчи, скандальчики, пикировки были не всерьез, а так, для оживления домашнего общества, и очень глубоко сидело в них всех понятие «родственник, родной», то Леничка всем своим поведением подчеркивал, что родственные связи для него немного значат, главное для него – не кровь, а душевная близость.
– Павел, сейчас ваши мучения прекратятся, Ася прочитает свои «розы-морозы», и на этом все, – пообещал Леничка. – Ася всегда читает последней из неловкости – вдруг кто-то еще захочет почитать, ну, а если уж больше никто не захочет, тогда уж она... Наша Ася – ангел, хотя и неважная поэтесса... Все у нее слезы-грезы-лепет-трепет...
Ася читала тихим нежным голосом, и в стихах ее ветер пел, как лютня, море плескалось, как флейта, а дождь стучал по крыше, как барабан. Мэтр морщился на каждое упоминание о музыкальных инструментах, но замечаний не делал – обижать Асю было нельзя, такая она была трепетная мышка.
– И он печалится и никнет как ирис, – закончила Ася.
– И вскоре умирает как ириска, – еле слышно продолжил Леничка, и на этой фразе в комнату вошел Мирон Давидович, вот кто в своем бархатном одеянии смотрелся среди оборванных поэтов настоящим человеком искусства...
– Я вот что хочу сказать... – кашлянул Мирон Давидович.
Ася испуганно вскинулась, умоляюще посмотрела – пожалуйста, папа... Она очень боялась, как бы отец не вздумал хвалить ее стихи и вообще высказываться о поэзии. Он абсолютно ничего не понимает в поэзии, к тому же с него станется при всех назвать ее мышкой, или кошкой, или хрюшкой!..
– Я вот что хочу сказать, давайте чай пить, – договорил Мирон Давидович, и все оживились, зашумели.
К тому времени уже почти невозможно было купить еду, деньги ничего не стоили, и вся жизнь шла не на деньги, а на пайки. Пайки были классовые, для трудового и нетрудового населения, первый паек, самый большой, – для рабочих, второй – для служащих, третий – для лиц свободных профессий. Паек для лиц свободных профессий называли «голодный» – всего лишь полфунта хлеба в день, и поэты целыми днями бегали по городу, добывали пайки, где возможно. Маститые литераторы получали академические пайки (хлеб, селедка, горстка овощей), кого-то из знаменитостей за литературные заслуги пристраивали к милицейским пайкам, и это были крохи, но всем остальным, пока незнаменитым, приходилось совсем туго... Невероятной удачей было за паек прочитать где-нибудь случайную лекцию на любую тему – от искусства Возрождения до половой жизни туземцев Новой Зеландии, но это случалось нечасто, и все поэты были прозрачные, с опухшими от голода глазами...
А в литературном салоне на Надеждинской в конце вечера, после чтения стихов, всегда пили чай и каждому давали ломоть черного хлеба. Как это удавалось Мирону Давидовичу, не знал никто – и Фаина, и девочки не знали, этот хлеб был частью его сложной и таинственной жизни... но кусок хлеба давали всегда.
Лиля порхала по комнате, наливала чай, подходила к каждому с подносом и предлагала взять кусок хлеба. Ей никогда не приходило в голову, что, не прими ее семья Левинсонов, голодный паек дал бы ей только одну возможность – голодной смерти, и сейчас она думала только о том, как бы ей всех привлечь, и для каждого у нее находилась улыбка – особенная, предназначенная только ему.
– Ты как настоящая светская дама, – прошептала Ася. – Откуда в тебе это?
– Откуда? Я от природы светская дама, – рассеянно отозвалась Лиля, выискивая глазами Мэтра, окруженного учениками, ловящими каждое его слово, улыбнулась ему самой нежной из своих улыбок и, двигаясь немного бочком, но не к Мэтру, а от него, попыталась подобраться к другому важному для нее гостю.
Сегодня были все, кто бывал обычно, и еще кое-кто. Этот кое-кто был Никольский – сидел в углу и раздражал ее своим омерзительно равнодушным видом.
Прозаики из Дома искусств на литературных четвергах почти не появлялись, считали, что салонное чтение стихов – занятие пустячное, не для серьезных людей. Никольский попал на Надеждинскую впервые, – очевидно, его кто-то сюда затащил, хотя он не производил впечатления человека, которого можно было куда-то против его воли затащить. Но, в любом случае, Лиля не собиралась его упускать, – вот он с несчастным видом беседует с девушкой-поэтессой и поглядывает на дверь.
Улыбаясь Мэтру и всем, на кого падал ее взгляд, Лиля пробралась к Никольскому и незаметно отодвинула плечиком беседующую с ним девушку-поэтессу. Хорошо бы вообще не пускать в салон всех этих поэтесс, только мешаются под ногами, хорошо бы она была здесь единственной девушкой... ну, пусть еще Ася будет, но больше никого!
– Как вам понравилось... – начала Лиля. Мэтр был далеко, окруженный учениками, и сейчас одному Никольскому предназначалось особенное Лилино оживление, взгляды из-под ресниц, застенчивая улыбка.
Никольский вежливо кивнул, думая о чем-то своем.
– Вы любите музыку? Хотите, я вам сыграю? – предложила Лиля. Это и был Лилин план: как только закончится чтение, как бы невзначай подойти к роялю, стоявшему в углу, и – вдохновенное лицо, летающие над клавиатурой руки, – это все ему, Никольскому, пусть любуется. Но он никак не отозвался, – вот дурачок, неужели ему не нужно вдохновенное лицо, не нужны летающие над клавиатурой руки?! О господи, что же тогда ему нужно?!
– Все хотят играть в буриме, – вмешалась девушка-поэтесса, недовольная тем, что ее оттерли от Никольского.
– Сейчас будем играть в кинематограф, – ласково улыбнулась ей Лиля.
Никакого буриме! Лиля была несообразительна, рифмовала с трудом, подолгу молчала, не могла придумать строчку, а когда, наконец, придумывала и произносила вслух то, что казалось приемлемым, получалась какая-то глупость. Пару раз над ней посмеялись, и больше в буриме она не играла и старалась, чтобы никто не играл.
– Кинематограф, кинематограф, – живо сказала Лиля, искоса поглядывая на Никольского.
Сейчас все увидят, как она хороша – настоящая актриса, звезда!
В среде поэтов кинематограф считался не искусством, а чепухой, развлечением обывателей. Поэтому и игра в кинематограф была, по сути, игрой в чепуху, – они наспех придумывали какую-то ситуацию, чем более нелепую, тем лучше, и разыгрывали без подготовки. Лиля в этой игре блистала, ей было только жаль, что кино немое, поэтому никакого текста не требовалось, – а она могла бы прекрасно разыгрывать настоящие роли с текстом!