– Нет, – недоуменно ответила Дина, – хотя немного похожа, у нее зубы вперед... Но она такая...
– Какая? – с любопытством спросила Ася.
– Какая? Ну, такая... княжна. Княжну сразу же можно узнать. А теперь ее уволили, но я же не виновата, что она княжна... – Дина опять заплакала, и Ася бросилась целовать, гладить, шептать, успокаивать.
Фаина кинула на Дину холодный взгляд и поманила к себе Асю и Лилю, демонстративно поцеловала обеих.
– Мама! – взвыла Дина. – А я?!
– Ты не заслужила, – царственно сказала Фаина, – вот папочка сегодня молодец, папочка сегодня добыл дрова, только очень маленькие дровишки...
– Шестьдесят пять штук прекрасных поленьев, размером восемнадцать на двадцать четыре, – подтвердил Мирон Давидович, который все измерял размерами фотографий. – Для буржуйки с маленькой топкой будет в самый раз...
Мирон Давидович вдруг принялся зевать, и они с Фаиной ушли к себе, – от двери Мирон Давидович пробормотал, зевая, «спокойной ночи, мышки мои» и подмигнул Дине, а Фаина небрежно произнесла в ее сторону: «Можешь попросить прощения утром, а до утра подумай над своим поведением».
– Не реви, Динуля, Певцов придет на следующий журфикс и останется пить чай, – ангельским голосом сказал Леничка.
– Ох нет, я не из-за него, нет, нет... – всхлипнула Дина. От стыда, что все понимают, – она плачет из-за Павла, Дина заплакала еще громче и принялась вспоминать, как еще ее сегодня обидела Прищепка... что-то еще такое было... а-а, да... – Прищепка еще сказала, я виновата, что в школе отменили Закон Божий, и она меня назвала жидовкой!..
– Успокойся, не плачь, это всего лишь хамское слово... – Леничка обнял Дину, прижал к себе. От его неожиданной ласки Дина еще горестней всхлипнула и хотела честно сказать – она и не обиделась нисколько, а Прищепку ей жалко, просто такой уж сегодня вышел день плаксивый, вот и все ее отношение к «жидовке».
– Не плачь, – эхом повторила Лиля, – не плачь, Диночка. Я бы на твоем месте просто промолчала и посмотрела бы на эту твою Прищепку вот так, – и Лиля изобразила, как бы она посмотрела на Прищепку, презрительно и холодно.
Лиля ведь тоже теперь была еврейка, вот только она всегда об этом забывала и изредка виновато спохватывалась, – наверное, ей полагается иметь какое-нибудь мнение по еврейскому вопросу. Но думать об этом было неинтересно, и она никакого мнения не имела, просто была Лиля Каплан... Правда, в ее новой семье ни для кого еврейский вопрос как будто и не существовал вовсе. Дина была по национальности слуга народа, Ася – красавица. Маленькими обеих по несколько раз в году водили в синагогу, обе кое-что, весьма смутное, знали об истории народа, об обычаях, обе помнили, что родители евреи, а значит, и они тоже. Но сейчас вокруг кипела жизнь, не имеющая никакого отношения ни к национальности, ни к религии, так что это обстоятельство не то чтобы окончательно изгладилось из их памяти, а просто не занимало в сознании сестер никакого, даже самого маленького места.
Дина уже не плакала, а тихо всхлипывала на Леничкином плече. Весь день в ней пело – Павел, Павел... Может ли он полюбить ее, пусть не сейчас, но когда-нибудь? ...Спросить у Аси с Лилей она стеснялась, они ее в свои вечерние разговоры не допускали – почему? Потому что они обе красивые, а она нет? И все это вместе было то ли счастьем, то ли обидой, но только этим и были полны ее мысли, а вовсе не «жидовкой»... Национальность – это вообще рудимент, ненужный хвост, – она же советская, интернациональная.
Но разве она могла все это сказать? Леничка гладил ее и повторял какие-то глупые нежные слова, совсем как Мирон Давидович, – моя кошечка, моя хрюшка. И, желая разжалобить его окончательно, как отца, Дина выдала ему последнее, самое сильное объяснение своих слез:
– А еще я ушибла коленку и порвала чулок. – И прошептала доверчиво на ухо: – Коленку не жалко, чулок тоже не жалко, но мама на меня рассердилась...
– Дура ты, Динка, – с сожалением сказал Леничка и погладил ее по голове: – Ну и глупая же ты, Динуля, в кого же ты у нас такая дура...
На этой жизнерадостной ноте вечер закончился.
* * *
Эту ночь Лиля провела в чужой постели – Леничкиной, впрочем, это была их с Леничкой не первая ночь.
Дина уже довольно громко посапывала, подоткнув под щеку кулачок, – во сне она выглядела толстым обиженным ребенком. Лиля с Асей лениво перешептывались, шепот время от времени затухал, как будто они раздумывали, еще разговаривать или уже спать, и обе уже почти что засыпали, когда в дверь постучали, а затем снизу из-под двери по полу поползла записка, и послышались быстрые удаляющиеся шаги.
Лиля подождала, пока Ася уснет, – ей пришлось ждать недолго, всего несколько минут, вскочила, прочитала записку: «Срочно приходи, у меня раздвоение личности», хихикнула и мгновенно, будто сна не было и в помине, замоталась в серый пуховый платок поверх рубашки, соорудила на всякий случай из пледа и подушки спящую под одеялом фигуру, и, прикрыв за собой дверь, отправилась к раздвоившейся личности.
Поеживаясь от холода, Лиля торопливо пробиралась по огромной затихшей квартире. В гостиной, знакомой до малейшей детали, до каждой истертой половицы, Лиля внезапно остановилась и замерла, – ночью привычная дневная картинка сдвигается, и сейчас она как будто видела то, что было прежде: огромный зал с камином и роялем, стены, обтянутые шелками, ковры, роскошную мебель... Она представила, как выглядел утонченный избранный круг, собиравшийся прежде в этой гостиной: нарядные дамы и мужчины во фраках, между ними снуют лакеи, разносят сладости и чай, звучит музыка, смех, эстетские разговоры, юноши в изящных костюмах читают стихи при затененном свете ламп, а за роялем наигрывает модный романс петербургский денди... И среди всего этого Леничка – красивый, гордый петербургский юноша, поэт... Леничка был со всеми знаком, всех знал, всех слушал и был общий любимец, – им невозможно не восхищаться, он такой талантливый, необыкновенный... Леничка весь оттуда, из этой пьянящей атмосферы музыки, поэзии, эстетской болтовни...
Сейчас свернутые ковры стояли по углам, и от прежней роскоши сохранилось немного: рояль Бехштейн, несколько нарядных столиков маркетри, горка, которую Илья Маркович называл «начало Николая Первого», огромный комод «конец Екатерины» и витрина красного дерева «Елизавета»... Белоцерковский хорошо разбирался в мебели и обставлял свою гостиную не беспорядочно и не «богато», а желал иметь в своем доме разные эпохи.
В витрину «Елизавета» сгрудили все ценное, что осталось в доме: сервизы императорского завода, бесчисленные статуэтки, металлические фигурки с эмалью – клуазоне, серебряные столовые приборы для фруктов и сладостей, сахарницы, сотейники, фарфоровый самовар с серебряными ручками... Фаина называла все это одним словом – «красота». «Красота» прежде принадлежала Белоцерковским, а теперь всей семье, и, когда нужно было что-то продать или обменять на продукты, Илья Маркович говорил сестре: «Не спрашивай меня, возьми в “Елизавете” что сочтешь нужным». Фаина в первую очередь продавала скатерти и салфетки, не нарушая сервизов и гарнитуров, но постепенно, как ни старалась она сберечь «красоту», в ход пошло и все остальное...