Но уже в 1973 году мы почувствовали, что избежать жизненных решений не удастся…
Юрий Мамлеев и Мария Мамлеева
Что такое счастье
Весной 2013 года я лежал больной, одинокий, в палате на 4 человека. Все они были тяжело, если не безнадёжно больны. Я лежал изрезанный и чувствовал себя живым, но обречённым.
И вдруг в коридоре я услышал шаги, далёкие шаги, скорее какое-то дуновение. Я не мог ошибиться, это была она, Маша. Шаги приближались, и я, полутруп по существу, внезапно почувствовал прилив живительного, как воздух, счастья. Это чувство стремительно ширилось, пока не объяло меня полностью. Я чувствовал, как будто душа моя поднимается вверх над израненным телом, свободная и счастливая. Это были шаги моей жены, Маши.
И она вошла. Лицо её просияло, и мы потянулись друг к другу как бы одним движением души. Я пережил в своей жизни много разнообразных чувств и мгновений, когда я достигал, например, чего-то важного, существенного… Но такого счастья в почти безнадёжной, честно говоря, ситуации я не испытывал никогда. Как будто смертельно раненый человек, пригвождённый к земле, испытывал небесное, лёгкое счастье, которое он не испытывал никогда, в самом наилучшем состоянии.
Этим неповторимым счастьем я обязан Маше.
Машенька любимая, ангелом хранимая
Нежная душа
Ласковая, добрая, нежностью ранимая
На земле она
Красотой отмечена
Ты стоишь пред вечностью
С тихою улыбкою
Смотришь на меня
Мы с тобой повенчаны
Силой духа вечного
И его огня
* * *
1989-й, 1990-й и первая половина 1991 года – это была стихия знакомства с изменяющейся Россией. Постепенно черты, неожиданные и новые, стали бросаться в глаза прямо на улицах. Вдруг возникала реклама, воспевающая буржуазные добродетели. Наряду с этим ещё мелькали то тут, то там изображения Ленина. Картина была вполне сюрреальная, достаточно тревожная и в то же время исполненная надежд. Среди новых встреч, новых знакомств я всё же стремился восстановить если не традицию Южинского, то хотя бы какие-то его черты. И Головин, и Дарик говорили мне, что это невозможно, что это было настолько уникально, что неповторимо даже в России с её немыслимой амплитудой духовных колебаний и движений в сторону чего-то скрывающегося, таинственного, ждущего откровения…
Но во всяком случае, были в Москве два уголка, отдалённо напоминающие Южинский. Одним из них была мастерская уже упомянутого Льва Кропивницкого, художника, основателя абстракционизма в России. Мы были знакомы с 60-х годов, при Сталине он сидел за своё творчество. Но сейчас это был уже известный в России мастер – он выступал даже по телевидению. Вот насколько изменилось время – прежде гонимый стал известным. Мы были хорошими приятелями, и я даже почитывал в его компании свои рассказы, в том числе новые. Компания там была в основном похожая на тот избранный круг, который он имел в 60-е. Это были люди, близкие к искусству и в то же время как-то интуитивно связанные с литературой. Чтения проходили в уютной, с духом старой Москвы, мастерской Кропивницкого. Атмосфера там была вполне подходящей для моих рассказов. Однажды мои рассказы там читала Маша. Как я уже говорил, она читала их так, как не удавалось никому в жизни, даже моим самым глубинным поклонникам. Она настолько преображалась и в то же время оставалась самой собой, что слушатели не различали, читает ли она мои рассказы или я сам читаю их. Настолько она владела духом моих рассказов и моим внутренним творческим духом. Он был в ней, она сливалась с ним. Поэтому её чтения всегда производили ошеломляющее впечатление. Её встречали, как меня.
У Кропивницкого мы забывали, где день, где ночь. Собирались люди, и словно воцарялась атмосфера старого Южинского. Но без особых эксцессов – алкогольных напитков было хоть и вдосталь, но благородно и без избытка. Я читал там, и это напоминало бы Южинский, если бы не ситуация, когда ты выходишь после чтения на улицу – аура улицы уже была другой… Что-то искреннее и настоящее, безусловно, сохранялось, но в то же время присутствовало нечто напряжённое, даже истерическое, и это меняло ауру города. Это чувствовалось во всём понемножку.
Я помню, как-то раз сидел у Ильи Глазунова, и мы долго беседовали. Впоследствии он пригласил меня читать курс лекций по философии в его знаменитом художественном институте. Я принял его приглашение и год читал лекции у него, после чего перешёл в МГУ, где преподавал индийскую философию. И вот после встречи с Глазуновым, уже поздно вечером, я решил заглянуть к Дугину, с которым мы с Машей очень сблизились за время наших прорывов в Москву. В Париже продолжалась та же жизнь, но она уже менялась для эмигрантов, потому что ворота домой были практически открыты. И в то же время Париж есть Париж. В Москве мы с Машей находили всё разнообразие российской жизни – и старой, и новой. Так вот, когда я попал почти уже ночью к Дугину, мы просидели некоторое время. Потом я возвращался к тёще, у которой остановился, и заметил, как изменилась ночь в Москве. На улицах появились подозрительные люди в банально-криминальном смысле. Ничего подобного никогда не было в советской Москве. Эти странные личности возникали, исчезали, снова появлялись, и неожиданно около меня притормозила машина. Из неё выскочил человек нерусской внешности и бросился на меня. В этот момент остановилась другая машина, и из неё тоже выскочил человек, но уже русский. Он бросился на нерусского, оттеснил его и начал ему что-то объяснять. Нерусский оцепенел, сел в машину и уехал. Я вернулся к Дугину.
Знаменательным для меня эпизодом было чтение рассказа «Чарли» из цикла «Американские рассказы». Это было у Жени Головина, в компании его очередных поклонников, которые благоговели перед ним, и он был средь них царь духа… Это происходило не в такой драматической ситуации, как у Кропивницкого, потому что у Кропивницкого присутствовал некий драматизм; я уже не помню его истоков, но он был. А здесь была наша, нормальная, Южинская атмосфера потаённой земной метафизики. Хорошая комната в центре Москвы. Я прочёл этот рассказ, он был новый, его никто не знал; он был написан в Париже, как и весь цикл. Кстати, этот цикл был единственным, большая часть рассказов которого была написана при некоторой поддержке священного напитка. Обычно я никогда не прибегал к подобной помощи, всегда писал с чистым разумом, но вот здесь я… это была не то что помощь, а некоторая «окраска», потому что эти рассказы было невыносимо писать без небольшой дозы алкоголя – настолько они были внутренне ужасающими. И ужасали они совершенно по-другому, чем, скажем, мои ранние рассказы, потому что даже если в самых ранних своих рассказах я описывал нечто, на первый взгляд, ужасное, то это ужасное было связано с проникновением в глубины ради достижения какого-то немыслимого предела, за которым уже начинается ночь, и разум не может туда проникнуть. Либо же я описывал ситуации предельно метафизически конфликтные, так что это был оправданный ужас, он фактически вёл к свету через падение, ощущение демонических сторон жизни, разрыв с ними и выход. Выход был обязательно. В общем, это не противоречило самым глубоким духовным учениям древности о существе нашего земного мира, о том, что он дан для больших испытаний. А в «Американских рассказах» был совсем другой ужас. Как сказал один критик, даже в своих крайних, обычных рассказах Мамлеев описывал падший современный мир… Но и он у него получался с каким-то изгибом, выходом, необычностью… Ибо действие происходило в России. А в «Американских рассказах» изображён просто мёртвый мир. Поэтому, – заключал этот критик, – лучше быть падшим, чем мёртвым.