Кроме того, я узнал, что «Шатуны» в самиздате проделывали свой тяжёлый мистический путь, и люди, которые читали этот роман, не сходили с ума, но выходили на некий уровень, который не был им знаком до чтения этого произведения. Иными словами, я видел, как эта книга меняла сознание людей, делала их другими. Этот феномен всегда сопровождал «Шатунов». Женя Головин прочёл роман, когда я был уже на Западе… Он сказал мне, что плакал, читая эту книгу. Он-то, конечно, принадлежал к тем, для кого эзотеризм не был преградой… Маячили ещё двое его приятелей, которые носили этот самиздатовский роман с собой, и они жаждали меня видеть, им было интересно, что это за человек написал такую книгу. Такая возможность представилась, потому что время посещения Москвы быстро кончилось, и насколько уже было свободно, я понял по тому, насколько свободно был организован вечер прощания со мной. На следующий день я должен был улетать обратно в Париж, и неофициально распространился слух, что, мол, будет встреча с Мамлеевым в такой-то квартире. Никаких препятствий к этому не было, хотя кто-то там дежурил, даже милиция приходила, но всё было вполне лояльно и культурно. Народу собралось очень много. И опять многих поразил мой вид – как они выразились, «западного интеллигента». Чего-чего, а уж такой оценки я не ожидал. Но это, конечно, было внешнее впечатление. Эти люди отдавали себе отчёт, что это было нечто вроде защитного панциря, что ли… Чтобы жить в мире потребления. Так они, наверное, решили. Не знаю, может быть, иначе. Может быть, им казалось, что меня испортил успех, но это было нелепее всего. Я не вдавался в подробности, но даже Лариса Пятницкая сказала, что, видимо, так было необходимо, чтобы у тебя, у Мамлеева, не мамлеевский вид стал.
Помню, один из читателей вскричал: «Неужели этот человек написал «Шатуны»?». Те, кто меня знал, хихикнули. Тем не менее мне было неописуемо интересно на этом вечере. Были старые знакомые, были совершенно новые лица. Они показывали самиздатовское издание «Шатунов», я им показывал «Шатуны», изданные во Франции на русском и на французском… Кое-кто ведь читал по-французски, и интересовались, например, как такое может звучать на французском языке. Но главное было в том, что в этой стихии встречи, чувствовалось, что страна стоит на переломе. Впоследствии мне рассказали, что в какой-то газете, уже в 90-е годы, написали странную фразу, что Советский Союз погубили Солженицын и Мамлеев. Я отнёсся к этому, как к абсурду, потому что никогда не участвовал в политической жизни. Тем более, к СССР я начал испытывать определённые, мягко говоря, симпатии, понимая его роль и роль советской власти в спасении страны во времена Великой Отечественной войны. Ну, и многое другое. Мы уже давно переросли односторонность подхода, потому что одно дело – коммунистическая система, другое – Советский Союз как государство, третье – народ, четвёртое – интеллигенция, пятое – будущее. А будущее принадлежит не Советскому Союзу, а России. Но Советский Союз сохранил Россию, несмотря ни на что. В общем, была целая панорама эмоций.
Упомянутую абсурдную фразу из газеты мне объяснили… Ну, с Солженицыным – понятно, а вот почему автор статьи зачислил в разрушители СССР меня… Причина была, оказывается, в том, что, изображая в своих рассказах человека, я изображал современного советского человека с такой стороны, что это был вовсе не советский, а некий мистический человек, пришедший из глубин Достоевского, из глубин Российской империи, из глубин России Духа. Но никак не советский. Таким образом, я, сам того не желая, показал, что рухнула основная идея коммунизма – создать нового человека. Никакого нового человека коммунисты не создали, мало того – в России появился некий мистический человек – в лице, скажем, моих героев или тех же персонажей Южинского. А человек – мера всех вещей. Если появился человек, полностью выпадающий из советской системы, значит, эта система обречена. Игорь Холин, ещё в бытность мою в Советском Союзе, сказал мне сакраментальную фразу:
– Я поверю в то, что советская власть рухнула только в том случае, если издадут «Гулаг» Солженицына и «Шатуны» Мамлеева.
И это осуществилось. Но не в 1988 году. В 1988 году к нам приближался хаос.
Вечер встречи закончился благополучно, оставалась ночь, а на следующий день – вылет в Париж. Все эти ночи в Москве я практически не спал или спал где-нибудь на диванах, в креслах, у друзей. И на этот раз было решено провести ночь у Головина, как раз в той его квартире, какую я и посещал всегда – в квартире Белого Тигра. Женя Головин, Лариса, ещё человека два, не больше, приехали туда, и всю ночь мы бередили свои старые раны и прежние восторги. Женя в те дни был как-то неописуемо красив. Так красив человек, лежащий на рельсах приближающегося поезда и читающий стихи французских символистов. Переход в иной мир со стихами в сознании – не самый плохой вариант. Женя был полон спокойной энергии, он продолжал писать, и вечер прошёл очень ненапряжённо, жаль было расставаться. И вообще, у меня было такое чувство при встрече со многими, хотя и не со всеми, что эти люди что-то знают. И это знание пришло за время моего отсутствия. Что-то происходило в России и отпечаталось в сознании людей, поэтому у меня было такое ощущение, что в их душах лежит нечто, может быть и близкое мне, но незнакомое. Со временем это ощущение исчезло, но тогда оно было, потому что обычно, встречаясь со своими соотечественниками, я понимал русскую душу настолько глубоко, что достаточно было полуслова, полудвижения, чтобы понять, что творилось в душе, какие цели лежат «в глубинах роз твоих».
Пятницкая с Головиным посадили меня на самолёт, и я вернулся во Францию. Отныне жизнь наша стала не только парижской. Теперь Париж – Москва, Москва – Париж. Это продолжалось в течение пяти лет, пока мы окончательно не вернулись в Россию. Эмигранты расспрашивали меня о том, как там, хотя некоторые из них раньше меня уже успели побывать в Союзе, и воспринимали мои рассказы каждый по-своему. Но что-то общее было.
* * *
После некоторого перерыва в Париже, я вновь вернулся в Москву. Состоялось несколько встреч, и я уже увидел картину жизни своих друзей, соратников по Южинскому, узнал, что с ними случилось, как они изменились. Например, Алексей Лобанов, очень вдумчивый и лихой слушатель моих рассказов на Южинском, стал дьяконом православной церкви. Мы встретились, он был по-прежнему эмоционален, напряжён, словно не переставал искать некую ускользающую высшую истину. Выпили с ним пива в Сокольниках, и как-то всё с ним улеглось.
Таня Гражданкина развелась с мужем, но оставалась прежней и только восклицала при встрече со мной: «Какие люди меня окружали!» Она имела в виду 60-е годы. Ведь салон Сержа Гражданкина, первого мужа Тани, был довольно близок по духу Южинскому, настолько, насколько возможно. Серж был весьма самостоятельный человек.
У Ларисы Пятницкой родился мальчик, Юрасик. Она представила его мне. Всё это время она проводила среди художников, участвуя в организации свободных художников, которая допускалась даже в советское время. Она стала официальным художником гораздо легче, чем поэтом и писателем. Слово обладает большей силой – как созидательной, так и разрушительной, поэтому его боятся. Она вспоминала Толю Зверева, который умер в начале 80-х, вспоминала, что во время его алкогольных и душевных приключений в его кармане лежала заветная записка от союза художников, сообщающая, что он представляет собой национальную ценность. Записка была нужна на случай попадания в вытрезвитель или в милицию. Но дикий разгул не мешал Толе Звереву быть таким же глубинно талантливым, каким он был всегда. Алкоголь, увы, разрушал его, но разрушал физически.