— Не отставай, — через плечо бросила Эва, и я поспешила следом.
Она открыла дверь, щелкнула выключателем, и глазам моим предстала холодная гостиная, где царил беспорядок: незажженный камин, задрапированные окна, не пропускавшие ни крохи света с улицы, повсюду старые газеты и кружки с недопитым чаем.
— Миссис Гардинер…
— Мисс. — Хозяйка плюхнулась в потрепанное кресло, развернутое к захламленной гостиной, и бросила пистолет на журнальный столик. Я сморщилась, однако «люгер» не выстрелил. — Можешь называть меня Эвой. Твое в-вторжение в мой дом перевело нас на такой уровень близости, из-за которого ты мне уже неприятна. Повтори, кого ты ищешь?
— Я не хотела вторгаться…
— Да нет, хотела. Тебе кое-что нужно, и нужно до зарезу. Что же это?
Я скинула мокрый плащ и села на пуфик, не зная, с чего начать. Целиком сосредоточившись на том, как добраться сюда, я не продумала свой рассказ. Одиннадцать летних встреч двух девочек, разделенных одним океаном и одной войной…
— Д-давай, начинай. — Эва, похоже, слегка заикалась, только я не поняла, что было тому причиной — выпивка или нечто другое. Потянувшись изуродованной рукой к хрустальному графину на столике, она неловко его откупорила; я учуяла запах виски. — Мой трезвый лимит истекает, так что не теряй времени.
Я вздохнула. Не просто чокнутая старая баба, но еще и пьяница. Под именем Эвелин Гардинер мне представлялась дама, у которой дом обнесен живой изгородью из бирючины, а на столе — плюшки, но не графин с виски и заряженный пистолет.
— Ничего, если я закурю?
Эва дернула костлявым плечом и пошарила на столике в поисках стакана. Там его не оказалась, и тогда она плеснула добрую порцию янтарной жидкости в чашку с цветочным узором. Ничего себе, — ошеломленно подумала я, закуривая. — Кто же ты?
— Невежливо так пялиться, — сказала Эва, хотя сама разглядывала меня в упор. — Господи, сколько на тебе всяких рюшек — это что ж, нынче мода такая?
— А вы на улицу-то выходите? — не сдержавшись, спросила я.
— Не часто.
— Это «Новый облик». Прямо из Парижа.
— На вид ч-чертовски неудобно.
— Так оно и есть. — Я мрачно затянулась. — Ну ладно. Я Чарли Сент-Клэр, вернее, Шарлотта, только что приехала из Нью-Йорка… — Интересно, как там сейчас мать? Наверное, в бешенстве и готова меня оскальпировать. Ну да бог-то с ней. — Отец мой — американец, а мать — француженка. До войны каждое лето мы проводили во Франции у наших родственников. Они жили в Париже, но еще владели летним домом в окрестностях Руана.
— Гляди-ка, не детство, а пикник с картины Ренуара. — Эва прихлебнула виски. — Рассказывай интереснее, а то я быстро напьюсь.
Это и впрямь напоминало живопись Ренуара. Я закрывала глаза, и перед внутренним взором возникала размытая картинка одного долгого лета: узкие извилистые улочки, огромный несуразный дом, старые номера «Фигаро» на истертых диванах, забитый хламом чердак, пылинки в солнечном луче, пробившемся сквозь мутное стекло оранжереи.
— Кузина Роза Фурнье… — я почувствовала закипавшие слезы — …была мне как родная сестра. Хоть на два года старше, она не чуралась меня. Мы всем делились, все друг другу рассказывали.
Две девочки в зазелененных травою платьях играют в пятнашки, лазают по деревьям, дерутся с кузенами. Вот они постарше: у Розы намечается грудь, я — все та же нескладеха с ободранными коленками, мы обе подпеваем джазовым пластинкам и обе смешно влюблены в Эррола Флинна. Розины проказы одна чуднее другой, но она, как львица, защищает меня, свою преданную тень, когда в результате ее затей я попадаю в неприятности. Вот и сейчас я слышу ее голос, как будто она здесь, в этой гостиной: «Спрячься в моей комнате, Чарли, я зашью твое платье, прежде чем мать обнаружит дырку. Зря я потащила тебя на эти скалы…»
— Не реви, пожалуйста, — сказала Эва Гардинер. — Терпеть не могу плакс.
— Я тоже. — За все это время я, омертвевшая, не проронила ни слезинки, но сейчас глаза пекло. — Последний раз я видела Розу летом тридцать девятого. Тогда все всполошились из-за Германии — все, кроме нас. Каждый день тайком удирать в кино для нас было гораздо важнее каких-то германских событий. Потом я вернулась в Штаты, и тут захватили Польшу. Мои родители хотели, чтобы Розина семья перебралась в Америку, но они всё мешкали… (Мать ее говорила, что слишком слаба для такого путешествия.) Пока собирались, Франция пала.
Эва снова отхлебнула виски, глаза ее под нависшими веками смотрели немигающе. Я глубоко затянулась сигаретой.
— Приходили письма. У Розиного отца, видного промышленника, были связи, поэтому иногда удавалось перекинуться весточкой. Роза ничуть не унывала, все говорила о том, когда мы снова увидимся. Но мы-то знали, что там творится: свастики над Парижем, людей увозят в грузовиках, и никто их больше не видит. В письмах я спрашивала, вправду ли с ней все хорошо, и она отвечала, да, полный порядок, однако…
Весной сорок третьего мы обменялись фотографиями — ведь столько не виделись. Семнадцатилетняя Роза, такая красивая, стояла в зазывной позе и ухмылялась в объектив. Эту фотографию, потрескавшуюся, с измятыми уголками, я носила в своем портмоне.
— В последнем письме Роза поведала, что втихомолку встречается с парнем. Это ужасно здорово, написала она. — Я судорожно вздохнула. — Письмо пришло в начале сорок третьего, и потом уже не было никаких вестей ни о Розе, ни о ее семье.
Эва меня разглядывала, ее истрепанное жизнью лицо казалось маской, не выражавшей ни сочувствия, ни презрения, ни даже безразличия.
Сигарета моя почти догорела. Напоследок затянувшись, я загасила ее в блюдце, полном окурков.
— Я понимала, что отсутствие писем ни о чем не говорит. В военное время почта работает скверно. Нужно дождаться конца войны, и переписка возобновится. Но война закончилась и… ничего.
Молчание. Вот уж не думала, что будет так тяжело об этом говорить.
— Мы навели справки. Через целую вечность пришел ответ. Дядя погиб в сорок четвертом — его застрелили, когда на черном рынке он пытался достать лекарство для больной жены. Два Розиных брата погибли под бомбежкой в конце сорок третьего. Тетушка уцелела, мать звала ее жить с нами, но она отказалась и заточила себя в руанском доме. А Роза…
Я сглотнула. Вот она пробирается сквозь зеленое марево листвы. Бранится по-французски, расчесывает щеткой непослушные кудри. Вот она в прованском кафе в тот самый счастливый день моей жизни…
— Роза исчезла. В сорок третьем она ушла от родных. Почему, я так и не знаю. С тех пор о ней ни слуху ни духу. Мой отец делал запросы, но — ничего. Тупик.
— В войну это не редкость, — сказала Эва. Я так долго говорила одна, что уже подзабыла, какой у нее скрипучий голос. — Куча народу сгинула. Неужели ты думаешь, она жива? Уж два года, как закончилась с-сволочная война.