В прошлом августе все уверяли, что мир наступит к Рождеству, но линия фронта на подступах к городу, гул орудий и часы, переведенные на берлинское время, говорили об ином.
— После войны займемся чем-нибудь другим. — Лили сложила паспорта веером. — Хочется чего-то красивого, правда? Чего-то необычного.
Ты и сейчас необычная, не то, что я, — без всякой зависти подумала Эва. Каждая из них хорошо справлялась со своей задачей. Делом Лили было хитро менять облики, превращаясь то в портниху, то в прачку, то в торговку сыром, а Эве надлежало всегда оставаться неприметной серой мышкой.
Однако со временем возникло беспокойство. Ибо кое-кто ее приметил.
В тот вечер, когда последний гость покинул ресторан, Рене Борделон остался в зале. Иногда он любил в одиночестве выкурить сигару, пока персонал бесшумно убирал со столов. Перед немцами Борделон изображал из себя бонвивана и радушного хозяина, но, проводив зрителей, становился похож на одинокую акулу. Порой он оставлял ресторан на попечение метрдотеля, а сам отправлялся на спектакль или концерт либо, облачившись в безукоризненное кашемировое пальто и прихватив трость с серебряным набалдашником, совершал моцион по улицам. Интересно, о чем он думал, когда вот так одиноко сидел в зале, улыбаясь темноте за окнами? Возможно, просто подсчитывал прибыль. С тех пор как Борделон по выговору определил, откуда она родом, Эва старалась держаться от него подальше.
Однако получалось это не всегда.
— Снимите пластинку, — приказал Борделон Эве, собиравшей грязную посуду. Граммофон в углу зала создавал музыкальный фон для немецких клиентов, грустивших по родине. Сейчас на его диске шуршала закончившаяся пластинка. — Шуберт слегка утомил.
Эва подошла к граммофону. Уже перевалило за полночь. С бокалом коньяка Борделон сидел за угловым столиком, на котором еще горели свечи. Все другие столики были пусты, девственную белизну их скатертей нарушили винные пятна, хлебные крошки, осколки разбитых фужеров. С кухни доносилось тихое звяканье — повара прибирали утварь.
— Поставить другую пластинку, мсье? — негромко спросила Эва.
Ей хотелось поскорее закончить смену, прийти домой и записать график движения эшелонов с ранеными, который она подслушала нынче вечером…
Борделон отставил бокал.
— Почему бы мне самому не помузицировать?
— Простите, мсье?
В другом углу зала стоял кабинетный рояль под покрывалом с вычурной вышивкой и канделябром на крышке. Предполагалось, что это создает домашний уют благородного жилища. Борделон неспешно подошел к инструменту, сел на табурет и, длинными пальцами пробежав по клавиатуре, стал тихонько наигрывать мелодию, напоминавшую шорох дождя.
— Сати, — сказал он. — Одна из трех гимнопедий. Вы знаете это произведение?
Эва знала. Маргарита не могла знать.
— Нет, мсье, — ответила она, собирая использованные салфетки и столовые приборы на поднос. — Я не разб-бираюсь в музыке.
— Давайте-ка я вас просвещу. — Мелодия все лилась, тихая и нежная. — Сати — импрессионист, но не столь безоглядный, как, скажем, Дебюсси. На мой взгляд, он обладает чисто французской ясностью и изяществом. Он пробуждает грусть, ничем ее не приукрашивая. Его музыка подобна красивой женщине в простом платье, понимающей ненужность всяких шарфиков и косынок. — Борделон скользнул взглядом по Эве. — Я полагаю, у вас никогда не было элегантного платья.
— Нет, мсье. — Эва поставила бокалы на поднос — один пустой, другой с недопитым золотистым вином. Она не поднимала глаз, чтобы не встречаться взглядом с хозяином. В любом другом ресторане повара тотчас оприходовали бы недопитое вино, только не в этом. Все остатки сольют обратно в бутылки. Спиртное берегли даже при изобилии плодов черного рынка. В отличие от еды остатки вина не делили среди персонала. Все, от угрюмого шеф-повара до официанта-наглеца, прекрасно знали, что за украденный глоток их тотчас вышибут со службы.
Продолжая играть, Борделон вновь заговорил:
— Если образ элегантного платья вам ни о чем не говорит, тогда попробуем сравнить музыку Сати с превосходным сухим «Вувре», изящным, но скромным. — Он кивнул на бокал. — Отведайте и скажите, согласны ли вы со мной.
На губах его играла легкая улыбка. Эва очень надеялась, что хозяин просто чудит. Не дай бог, если это что-то другое. В любом случае отказаться нельзя, и она неуверенно глотнула из бокала. Не поперхнуться ли? Нет, это уже перебор. Эва нервно улыбнулась и отставила пустой бокал.
— Спасибо, мсье.
Слава богу, Борделон только молча кивнул, отпуская ее. Не замечай меня! — мысленно взмолилась Эва, украдкой глянув на одинокую фигуру за роялем. Я никто. Но хозяин, видимо, считал иначе. Разоблачив легенду о родине Маргариты Ле Франсуа, он, похоже, за ней присматривал: а вдруг откроются и другие секреты?
Прошло два дня. В конце вечера Борделон поднялся к себе. По приказу метрдотеля Эва принесла ему сведения о нынешней выручке. В шикарной комнате ее опять встретила легкая улыбка хозяина.
— Сегодняшний доход, мадмуазель? — Борделон отложил том, закладкой отметив страницу.
Эва кивнула и подала ему бухгалтерскую книгу. Он ее пролистал, подчеркивая кляксы и помечая неясности, а потом вдруг сказал:
— Бодлер.
— Простите, мсье?
— Мраморный бюст, на который вы смотрите. Это копия бюста Шарля Бодлера.
Эве было все равно, на что смотреть, лишь бы не на хозяина комнаты, потому она и отвернулась к стеллажу.
— Понятно, мсье.
— Вы знаете Бодлера?
Он уже убедился, что Маргарита вовсе не тупица, и не поверит, если она окажется полной невеждой, — подумала Эва.
— Я о нем слышала.
— «Цветы зла» — величайшее творение всех времен и народов. — Борделон поставил галочку в гроссбухе. — Поэзия подобна страсти, она должна не умилять, но быть всепоглощающей и сногсшибательной. Бодлер это понимал. Он сочетает сладость с непристойностью, но делает это изящно. — Улыбка. — Это очень по-французски — придать изящность непристойности. Немцы вот тужатся, но у них выходит вульгарность.
Похоже, его одержимость всем изящным не уступает его любви ко всему французскому, — подумала Эва.
— Понятно, мсье.
— А вы озадачились, мадмуазель, — усмехнулся Борделон.
— Разве?
— Как так — я прислуживаю немцам, но считаю их вульгарными. — Он пожал плечами. — Они и впрямь вульгарны. Настолько, что с них нечего взять, кроме денег. Если б все это понимали. Но большинство моих соотечественников практичности и достатку предпочитают вражду и голод. Служить немцам для них немыслимо, их девиз, говоря словами Бодлера, И сам я воронов на тризну пригласил, чтоб остов смрадный им предать на растерзанье. Однако гордыня никого не превращает в победителя на поле брани. — Борделон погладил корешок гроссбуха. — Но лишь в труп, которым отобедают вороны.