Я сказала это громко, но слова тут же умерли. Они кажутся живыми там, в горле, но стоит их произнести, как они вмиг становятся беззвучными. Я услышала, как издалека меня звала Илария. Ее голос едва долетал сюда.
– Мама, вернись! Мама!
То были слова встревоженного маленького человечка. Я не видела ее, но представляла, как она кричит, ухватившись ручонками за решетку балкона. Она всегда боялась этой длинной платформы, подвешенной в воздухе, – наверное, я действительно была ей нужна, если уж она отважилась выйти на нее. Может быть, сбежало молоко или взорвалась кофеварка, может быть, в квартире полно газа. Но к чему мне торопиться? Чувствуя раскаяние, я осознала, что, хотя и нужна ребенку, мне ребенок не нужен. Как, впрочем, и Марио. Поэтому он и ушел к Карле – ему не нужны были ни Илария, ни Джанни. Желание обрубает все лишнее. И обрубает решительно. Если он возжелал наслаждаться жизнью подальше от нас, то моим желанием сейчас было достичь самого дна, забыться, оглохнуть, онеметь, рухнуть внутрь моих вен, кишечника, мочевого пузыря. Я заметила, что вся покрылась холодным потом, ледяной патиной, хотя утро было жарким. Что со мной происходит? Наверное, я не найду дорогу домой.
Как вдруг что‐то влажное коснулось моей ноги. Рядом стоял Отто: уши торчком, язык высунут, ни дать ни взять добрый волк. Я поднялась и несколько раз безуспешно попыталась надеть на него ошейник, хотя он и стоял смирно, запыхавшись, и смотрел на меня каким‐то непривычным, может быть, даже грустным взглядом. Наконец, поднапрягшись, я пленила его шею.
– Давай, вперед, – сказала я.
Мне казалось, что как только я пойду следом за ним, держась за поводок, и почувствую, как теплый ветер обдувает лицо, моя кожа станет сухой и я обрету почву под ногами.
Глава 20
Поднимаясь в лифте, я чувствовала себя так, словно весь путь от леска до дома прошла по натянутой проволоке. Кабина медленно ползла вверх; я прислонилась к железной стенке и благодарно посмотрела на Отто. Он стоял, немного растопырив лапы, и тяжело дышал. Из его пасти капала слюна, рисуя на полу причудливые узоры. Добравшись до последнего этажа, лифт остановился.
На лестничной площадке меня поджидала Илария. У нее был такой недовольный вид, что мне показалось – это моя мать вернулась из царства мертвых, чтобы напомнить мне о моих обязанностях.
– Его опять вырвало, – сказала она.
Илария первой вошла в квартиру следом за Отто, которого я спустила с поводка. Никакого запаха подгоревшего молока или кофе. Я немного отстала, чтобы закрыть дверь. Машинально вставив один из ключей в замочную скважину, я дважды его повернула. Это движение уже вошло в привычку, теперь больше никто не проникнет в наш дом и не будет рыться в моих вещах. Мне нужно защищаться от всех, кто заваливает меня делами и чувством вины и не дает снова начать жить. Мне мнилось, что и мои дети пытаются убедить меня, будто их плоть вянет по моей вине, потому что мы дышим одним воздухом. Вот и болезнь Джанни яркое тому доказательство. Он устроил представление, а Илария со смаком ткнула меня во все это носом. Опять рвота, ну и что? Не в первый и не в последний раз. У Джанни слабый желудок, как у его отца. Их обоих укачивало и на море, и в машине. Глоток сырой воды или кусок жирного торта – и им сразу же нездоровилось. Бог знает, что тайком съел мой ребенок, чтобы усложнить мне жизнь, превратив этот день в кошмар.
В комнате опять был беспорядок. Грязные простыни горой возвышались в углу, а Джанни снова лежал на постели сестры. Девочка меня заменила. Она поступила так, как в детстве поступала я со своей матерью: попыталась сделать то, что на ее глазах делала я; вот так, играя, она старалась избавиться от моего влияния и занять мое место. В целом я с этим скорее смирялась, а вот моя мать – нет. Каждый раз, видя, что я пытаюсь подражать ей, она бранила меня и говорила, что я все сделала плохо. Может быть, она хотела сломить меня, демонстрируя мне же мою несостоятельность. Илария пустилась в объяснения, точно стремясь вовлечь меня в игру, в которой она была заводилой:
– Грязные простыни вон там. И я уложила Джанни на мою кровать. Его вырвало несильно, он только сделал вот так.
Она изобразила рвотный позыв, а затем сплюнула несколько раз на пол.
Я подошла к Джанни. Весь мокрый от пота, он смотрел на меня с неприязнью.
– Где термометр? – спросила я.
Илария взяла термометр с ночного столика и протянула мне. Притворившись, будто ей удалось разобраться в градусах, она заявила:
– У него жар, но он не хочет, чтобы ему вставили свечку.
Я взглянула на термометр, но мелкие полоски поплыли у меня перед глазами. Не знаю, сколько времени я простояла с ним в руках, стараясь сфокусировать взгляд. Нужно помочь ребенку, убеждала я себя, нужно узнать, какая у него температура, но сконцентрироваться мне не удавалось. Этой ночью со мной определенно что‐то приключилось. Или же из‐за последних напряженных месяцев я подошла к самому краю пропасти и сейчас медленно, как во сне, падаю, хотя и сжимаю в руке термометр, стою ногами в тапочках на полу и надежно удерживаюсь на месте выжидательными взглядами детей. Я так мучилась только по вине мужа. Хватит, нужно вычеркнуть боль из памяти, стереть наждачной бумагой царапины, вредящие моему мозгу. Унести отсюда грязные простыни, бросить их в стиральную машину. Запустить ее. И смотреть, как вращаются в барабане белье, вода и пена.
– У меня тридцать восемь и два, – пробормотал еле слышно Джанни, – и ужасно болит голова.
– Ему нужно вставить свечку, – упорствовала Илария.
– Нет, не нужно.
– Ну, тогда я дам тебе пощечину, – пригрозила она.
– Ты его не ударишь, – вмешалась я.
– А почему тебе можно, а мне нет?
Я никогда не била детей – максимум, пугала их этим. Может быть, ребята не видят разницы между угрозой и реальным действием? В конце концов – припомнила я, – со мной в детстве было именно так, а возможно, и не только в детстве. Все, что могло приключиться, если я нарушу мамин запрет, со мной так или иначе происходило, даже если я ничего и не нарушала. Слова вмиг переносили меня в будущее, и я вся горела от стыда, толком и не помня, в чем провинилась или какой запрет только намеревалась нарушить. Я вспомнила фразу, которую так часто повторяла мать. “Не трогай, не то руки отрежу!” – говорила она, если я прикасалась к ее швейным принадлежностям. Эти слова были длинными стальными ножницами, вылезавшими из ее рта: челюсти смыкались вокруг моих кистей – и вместо рук оставались только культи, зашитые иглой с шелковой нитью.
– Я никогда не давала вам пощечин.
– Неправда!
– Может быть, я говорила, что ударю. Но это же большая разница.
Нет тут никакой разницы, подумала я, и эта мысль меня напугала. Если я больше не чувствовала никакой разницы, если очутилась в потоке, который размывал все границы, то чем в итоге обернется этот жаркий день?