Парикмахер Камо рассмеялся. Мы впервые услышали его смех. Его тело слегка подрагивало, как будто он спал и видел во сне каких-то странных, но забавных тварей. Я повторил последнюю фразу: «Женщина с подобранной юбкой бегает быстрее, чем мужчина со спущенными штанами». Смех парикмахера Камо превратился в хохот, и я протянул руку, чтобы зажать ему рот. Он, вдруг опомнившись, уставился на меня. Если на наши голоса прибегут охранники, нас или изобьют, или в наказание заставят часами стоять у стены. А нам вовсе не хотелось таким образом коротать время, свободное от пыток.
Парикмахер Камо встал и прислонился к противоположной стене. Он тяжело дышал, лицо его снова обрело прежнее серьезное выражение. Он походил на пьяницу, который ночью свалился в сточную канаву, а наутро, протрезвев, не может понять, куда угодил.
– Сегодня мне снилось, что я горю, – заговорил парикмахер Камо. – Я был на самом дне ада, и все вокруг подбрасывали дрова в огонь, на котором я поджаривался, а я все мерз, чтоб мне пусто было. Другие грешники так кричали от боли, что у меня лопались барабанные перепонки. Огонь пылал все жарче и жарче, но мне было мало. Вас там не было: я вглядывался в лица, но не видел ни Доктора, ни студента. Мне хотелось, чтобы пламя полыхало еще сильнее, и я молил об этом, ревел, словно скотина, когда ее режут. Поджаривающиеся вокруг богачи, ростовщики, скверные поэты и матери, не любившие своих детей, смотрели на меня сквозь огонь. Но мое раненое сердце все никак не обращалось в пепел, а моя память не испарялась. Как ни ярилось пламя, способное расплавить железо, я все еще помнил свое проклятое прошлое. «Раскайся!» – кричали мне. Да разве этого достаточно, разве ваши души обрели избавление, когда вы раскаялись? Вы все, обитатели ада! Вы, ублюдки! Я был самым обычным парикмахером, зарабатывал на хлеб себе и жене, любил читать книги, вот только детей у меня не было. В наши последние общие дни, когда все в жизни пошло не так, жена ни единого дурного слова мне не сказала. Мне легче было бы, если б она меня проклинала, но нет. Однажды ночью, напившись, я высказал ей все, о чем размышлял трезвым. Сказал, что я несчастный, жалкий человек. Я думал, она закричит, будет унижать меня. Попытался поймать ее взгляд, ожидая увидеть в нем презрение, но она отвернулась, и на лице ее читались только печаль и страдание. Самое плохое в женщинах – это то, что они всегда, всегда лучше нас. И мать моя такая же была. Вы сейчас смотрите на меня как на идиота, потому что я все это говорю, а мне плевать.
Парикмахер Камо погладил бороду, повернулся к двери, и на его физиономию упал свет из прорези. Он три дня не мылся, но явно и на воле не очень-то заботился о чистоте: когда его только привели, волосы уже слипались от грязи, а ногти требовали стрижки, и пахло от него кислым хлебом. К запаху Доктора я привык, своего не ощущал, а вот запах Камо постоянно напоминал о его присутствии. Промолчав три дня, теперь парикмахер говорил взахлеб:
– Мы с женой познакомились в тот самый день, когда я открыл свою парикмахерскую. Она привела стричься младшего брата, который на следующий день должен был пойти в первый класс. Я спросил мальчика, как его зовут, и сам представился: я – Камиль, но все называют меня Камо. «Хорошо, Камо», – сказал он. Я загадывал ему загадки, рассказал несколько смешных историй из своих школьных лет. А она тихо сидела в сторонке. Когда я заговорил с ней, она рассказала, что недавно окончила лицей и шьет на дому. Разговаривая, она избегала встречаться со мной глазами и разглядывала то фотографию Девичьей башни
[5] на стене, то горшочек с базиликом, то зеркало в синей раме, ножницы и бритвы. Смочив волосы мальчика одеколоном, я протянул флакон ей и брызнул немного одеколона в ее протянутые ладошки, она поднесла их к лицу и, вдохнув аромат, закрыла глаза. В тот момент я представил себе, что она смотрит на меня сквозь прищуренные веки, и мне захотелось, чтобы до конца жизни на меня не смотрели ничьи другие глаза. И когда она вышла из лавки, благоухая лимонным одеколоном, я застыл на пороге, глядя ей вслед. Я даже не спросил, как ее зовут. А звали ее Махизер. В тот день она вошла в мою жизнь в этом своем платьице с цветочным узором, и я был уверен: навсегда.
Тем вечером я снова пошел к старому колодцу на заднем дворе дома, где прошло мое детство. Оставаясь в одиночестве, я любил, бывало, прилечь рядом с ним и смотреть вниз, в темноту. Я забывал обо всем на свете, не замечал даже, что уже село солнце. Колодезная тьма была неподвижной, безмятежной, священной. Запах сырости пьянил, вызывал приятное головокружение. Когда кто-нибудь говорил, что я похож на своего отца, которого мне не довелось увидеть, или когда мать вдруг называла меня не Камо, а Камилем, его именем, я со всех ног бежал к колодцу. Свесив голову пониже, я вдыхал пропитанный темнотой воздух и представлял себе, как ныряю и погружаюсь на самое дно. Мне хотелось забыть обо всем: о матери, об отце, о своей маленькой жизни. Ублюдки! Мать осталась беременной, когда ее жених, мой отец, покончил с собой, и назвала меня его именем. Семья от нее отвернулась. Помню, даже когда я уже подрос настолько, что начал играть с ребятами на улице, она порой прижимала меня к груди, клала свой сосок мне в рот и плакала. И я не чувствовал вкуса молока – только вкус ее слез. Чтобы перетерпеть это, я зажмуривался и начинал загибать пальцы. Однажды вечером, найдя меня у колодца, мать подбежала и схватила меня за руку, и в этот момент камень, на который она наступила, сорвался с места. Ее крик до сих пор звенит у меня в ушах. Тело достали из колодца уже в полночь. А меня потом отправили в сиротский приют, где у каждого ребенка есть своя длинная история. Каких только снов мне там не снилось…
Камо окинул нас взглядом, желая убедиться, что мы внимательно его слушаем.
– Когда мы с Махизер обручились, я дарил ей романы и сборники стихов. Учитель литературы в лицее говорил нам, что у каждого человека есть собственный язык: один, желая открыть свои чувства, дарит цветы, другой – книги. Махизер сидела дома, кроила ткани, шила платья, а иногда писала на маленьких клочках бумаги стихи и просила брата отнести мне. Я клал их в коробочку, которую хранил у себя в парикмахерской, в нижнем ящике, где лежало душистое мыло. Дела мои шли хорошо, постоянных клиентов становилось все больше. Случилось так, что одного из них, журналиста, застрелили на пороге моей парикмахерской, когда он, улыбаясь, выходил из нее после бритья. Он рухнул на землю, а нападавшие – их было двое – подбежали к нему и с криком «Что, страна тебе наша не нравится? Получай, сукин сын!» выстрелили еще раз, в голову. На следующий день к месту, где еще видны были пятна крови убитого, пришло много людей, чтобы его помянуть. Я пошел за ними на похороны. Сам я политикой не интересовался и за всю свою жизнь испытывал теплые чувства лишь к одному человеку, с ней связанному. Это был наш лицейский учитель литературы, Хайаттин-ходжа
[6]. Он никогда не говорил на подобные темы, но мы видели среди его бумаг социалистические журналы. В политику я не верил абсолютно: как она может изменить мир, если материалом для нее служат люди? Те, кто утверждает, будто общество можно изменить так, чтобы все жили в достатке и счастье, не знают людей. Они не принимают в расчет человеческий эгоизм, чтоб им пусто было. Корыстолюбие, жадность и стремление обставить других – в самой природе человека. Когда я говорил об этом, мои клиенты возражали и с жаром пытались меня переубедить. «Ты же любишь стихи, как ты можешь так думать?» – вопрошал один из них, ожидая своей очереди, а потом встал, подошел к зеркалу, возле которого я прикрепил листок со стихами из «Цветов зла»
[7], и прочитал вслух несколько строчек. Насилие на улицах все не прекращалось, в соседних кварталах тоже убили несколько человек. Однажды в парикмахерскую вбежал юноша, умолявший меня спрятать его пистолет, – за ним гнались полицейские. Но если я кому и помогал, то лишь по стечению обстоятельств, а до политики мне дела не было. Я ни во что не верил, мне просто хотелось накопить денег, купить себе дом, обзавестись детьми и спать по ночам рядом со своей Махизер. Но ей никак не удавалось забеременеть. На второй год нашей супружеской жизни мы пошли к врачу, и выяснилось, что дело во мне.