Она вздохнула:
– Нет. Положи у кроватки, чтобы он увидел, когда утром проснется. Можешь его поцеловать, только не разбуди. У него был тяжелый день, он много плакал. Снова жар, почти ничего не ест. Ладно, положи его у кроватки.
Жюль вошел в детскую, чтобы оставить там подарок. Настольная лампа-ночник в виде двух овечек, лежащих под деревом, кроной которому служил абажур, разрисованный блестящими зелеными листочками, излучала тусклое сияние. Увидев, как тяжко дышит ребенок, Жюль еле сдержал слезы.
Преданный муж, любящий отец и безупречный бухгалтер Давид вытащил из кармана ермолку и надел на макушку. И это был отличный повод сменить тему.
– Ты не носишь ее на улице?
– Нет.
– С каких пор?
– Многие не носят, и уже давно. Я носил, несмотря на риск. Но пока вы были в Америке, я поехал в Лион проверить счета поставщиков запчастей для компании «Эрбюс» – слишком уж они их раздували. А когда возвращался в гостиницу после ужина, в самом центре города на меня напали. Я бы не ужаснулся, будь это один или два хулигана, – (Давид был здоров и силен, как медведь), – но их оказалось человек десять-двенадцать.
– Двенадцать! И что произошло?
– Сначала я думал обойтись словами. Они распалялись все сильнее и начали пинать и бить меня кулаками. Конечно, я бросился бежать, но убежать от них не мог, это были молодые парни. Меня заметил водитель грузовика, он притормозил и велел мне прыгать на подножку. У грузовика были громадные зеркала, я ухватился за них, и он рванул через центр города со скоростью километров пятьдесят в час, прямо на красный свет. А потом я взял такси, мы сделали круг, и таксист высадил меня у гостиницы.
– В полицию обращался?
– А смысл? Это же толпа. У них не было изначально цели напасть, они даже не были вместе. Просто спонтанно объединились.
– Ты должен был что-то сделать.
– И что же? Убить их? У меня не было оружия. Я даже не служил никогда. Да и все равно ничего бы я не смог сделать.
– Но разве тебе не хотелось этого?
– Мне хотелось только одного – убежать. У меня ребенок смертельно болен. Я не смогу решить за Францию эту проблему. Думаю, что и никто не может, но особенно я. Даже если бы это было возможно, у меня есть куда приложить силы и внимание.
* * *
Жюль не был особенно чувствителен к зажиганию свечей и ходу всей церемонии. В первые его годы жизни, проведенные на чердаке в Реймсе, было трудно соблюдать Субботу и праздники. Они могли бы, как другие, праздновать, используя спички вместо свечей, но они не праздновали. С середины девятнадцатого века, не считая временного возвращения к вере во времена «дела Дрейфуса», Лакуры были полностью ассимилированы. А даже если бы и не были, скрываясь во время войны, они были слишком ошеломлены и вели абсолютно молчаливое существование до самого ее конца. Они надеялись просто остаться в живых. Церемонии могли подождать до конца войны, а до тех пор они были роскошью, доступной лишь тем, на кого не ведут охоту. Всю свою жизнь Жюль отказывал себе в праздниках, и, как ни старался, праздники других он отбывал через пень-колоду. А что касается религиозных ритуалов, то ему было стыдно за беспомощность вызубренной прилюдной молитвы, наверное, потому, что, когда он сам безмолвно молился, его простая импровизированная мольба стоила тысяч канонов.
– Во что это выльется, как вы думаете? – спросил его Давид за ужином.
Жюль понял, что́ зять имеет в виду и что сам он предположительно должен знать, как «это» аукнется, поскольку пережил войну.
– Давид, когда окончилась война, я был пятилетним контуженным мальчиком, который не мог говорить. Это исковеркало меня на всю жизнь, как тебе, конечно же, рассказывала Катрин.
Давид кивнул.
– Я никогда не был приспособлен жить спокойно и судить бесстрастно. Моя реальность была реальной тогда, она может стать реальной в будущем и отчасти реальна сейчас. Она в равной степени наделяет меня предвидением и искажает мое суждение. Так что я не могу тебе сказать, во что это выльется.
– Разумеется, – согласился Давид. – Я тоже, но в отличие от вас я лишен преимущества опыта. Я понимаю, что знать вы не можете, Жюль, но что вы чувствуете?
– Что я чувствую? Чувствую, что вам нужно получить медицинское обслуживание для Люка где-нибудь в Америке или Швейцарии и самим туда перебраться. Как насчет Женевы? Озеро холодное и синее, тени глубокие, улицы тихие и чистые, повсюду полный порядок, безмятежность и богатство. Медицина профессиональная и точная. Там говорят по-французски, уважаемая страна, защищенная от войн и конфликтов. Там вы сможете хорошо жить.
– В самом деле.
– В самом деле, да.
– Это дорого, – сказала Катрин. – Мы не можем позволить себе даже мечтать об этом.
– А вы для начала подумайте, – сказал ей отец.
– Жюль, вы так говорите, как будто Европу ждет еще один холокост, – сказал Давид. – Вы и правда верите в это?
– Не верю. Но вонь его чувствуется в воздухе, вода горчит от его привкуса. Почему вы должны жить в постоянном страхе? Почему вас или Люка должны избивать на улице? Почему он должен скрывать свою самобытность в школе? Почему вы должны бояться, что его зарежут в детском садике или что вас разорвет на кусочки бомба, заложенная в синагоге или ресторане? Родителей твоих больше нет в живых, я один остался. У тебя нет ни братьев, ни сестер, и у Катрин их нет. Вы должны переехать. Я не хочу тревожиться о том, что, когда меня не будет, вы можете повторить историю моей собственной жизни.
– Конечно, никуда мы не можем переехать, – сказала Катрин. Ложка неподвижно застыла у нее руке с тех пор, как Давид задал Жюлю свой вопрос. – Но если бы мы могли, ты должен был бы поехать с нами.
– Нет, Катрин.
– Почему?
– Потому что для меня Франция – это мир, равноценный жизни. Как сказал один британский политик: «Обожаю Францию. Французы очаровательны, их язык умирает». Здесь похоронена твоя мама. И где-то во Франции похоронены мои родители. Все, что я знаю, что делал и чувствовал, связано с этой страной и неизгладимо утвердилось на ней. Сохранить верность лейтмотиву моей жизни важнее самой жизни. Может изменяться темп, но кто-то должен хранить звучание, тональность. Знаете, читали, наверное, в исторических документах, как старики оставались, даже когда приближались варвары?
– Да, было такое.
– В этом есть смысл, они оставались не потому, что устали и у них не было шансов на новую жизнь.
Жюль знал, что этого она не способна понять.
– Тогда почему?
– Дожив до определенного возраста, обретаешь своего рода бесстрашие, подобное тому, что ощущал в пору своего расцвета. И думаю, это не потому, что тебе уже почти нечего терять и рассчитывать можно лишь на собственную удаль. Скорее, это взвешенная, хладнокровная отвага, которая позволяет тягаться со смертью, даже зная, что она может победить. Я никогда не покину Францию, но вы еще молоды, вы можете.