Но он смотрел, как она исчезает среди стройных рядов коротко подстриженных деревьев и длинных цветочных клумб под августовским солнцем. Она ушла. Вокруг стояла тишина, лишь ветер шумел, поднимаясь с востока и клубясь над похожей на крепость подпорной стеной Большой террасы. Из-за виноградника вился дымок. Маленькая белокурая девочка бежала впереди родителей через травяной круг. Родители шли следом, на руках у отца сидел младенец и щурился на солнце, а потом семейство тоже исчезло из виду.
В дальней церкви зазвонил колокол, и тут же прямо перед глазами у Жюля возник бело-серый чугунный колокольный бок. Ничто не исчезает бесследно, думал он. Что появилось однажды, остается навсегда. Ничто не потеряно. Все где-то есть, навсегда выгравированное на черных стенах времени. Он несколько раз вдохнул и выдохнул, и, когда мужество, в котором он так нуждался, стало возвращаться к нему, он отправился на поиски.
* * *
Хотя на небе не было ни облачка, ему казалось, что сверкнула молния на солнце и раздался гром среди ясного неба. Внезапно он почувствовал полное бесстрашие и решимость, явившиеся не иначе как из прошлого. Еще солдатом, он познал мужество, которое приходит по пятам за тревогой. Всегда волнуясь перед уходом в патруль, с первым же шагом во тьму он примирялся со смертью, и с этой минуты страх оставлял его, и он чувствовал легкость и радость, словно был неуязвим.
Утренний зной разогнал всех с длинной дорожки, и он в одиночестве созерцал мерцание деревьев на солнце. И, словно под стать его волнению, из памяти возникло Allegro из Третьего Бранденбургского. И как только оно побраталось с жарой и светом, Жюль побежал. Он бежал быстрее, чем человек его возраста способен бежать в жаркий день и остаться при этом в живых. Он подгонял себя так, словно сражался за жизнь. Сначала все стало на удивление ясно. Пятидесятые и шестидесятые годы превратились в образы, которые, подобно лепесткам пионов, опали внезапно, легко и почти все одновременно, все такие же девственно-белые, теперь они устилали траву.
Он не просил о ней, но был благодарен за эту непрошеную музыку – она была совершенным произведением искусства и совокупностью, неподвластной разуму. Музыка была кислородом, который поддерживал в нем жизнь. Он не стал ни великим исполнителем, ни великим композитором – и то и другое отвлекло бы от главной цели его жизни. Но сколько себя помнил, он никогда не падал духом и жил больше ради других душ, чем ради своей собственной. Пока он бежал, музыка собрала все, что он знает и знал в своей жизни, и все это, казалось, завертелось вихрем алого и серебряного света.
Потом это красное и серебряное, похожее на огнегривого льва, то ли взметнувшаяся солнечная корона, то ли город, пылающий, но невредимый, превратилось в золото, и золото это каким-то образом было Францией со всей ее историей, это была Франция, восходящая как солнце. И как после страшных лесных пожаров наступают годы юной и бестревожной зелени, так золотой воздух и свет, плывущий над пламенем, были обещанием грядущего безмолвия и покоя.
Бежать становилось все труднее и труднее. Как ни пытался он удержать темп, но замедлиться пришлось, а с замедлением пришла иная музыка, та самая, которую он ждал, – Sei Lob und Preis mit Ehren. Теперь мать и отец были уже совсем рядом, у Катрин появился шанс, и Люк мог исцелиться. Жюль должен был, обязан был остаться с отцом и матерью, Филиппом и Катрин Лакур, – когда он произносил их имена, они становились ближе, не по смыслу, не по закону или логике, а вследствие алогичности любви. Теперь он наконец-то направляется туда, где ему самое место.
Он бежал, краснота и чернота наползали с периферии его зрения, пока не обволокли его всего, и тогда Жюль ослеп. Он утратил ощущение собственного тела. Все чувства почти покинули его, когда он услышал звук собственного падения, скрежет белых камешков на дорожке и на миг ощутил, как они вонзились ему в левую щеку. Он лежал, зная, что у него, как ему было сказано, осталось еще по крайней мере тридцать секунд, тридцать секунд на то, чтобы все нити сплелись, все чувства воскресли, все воспоминания собрались – не в деталях, а в единой, чудесной полноте, в песне, слишком великой, чтобы ее услышали живущие.
Непреложные, неизбежные события восстали из тьмы и вырвались на поверхность, чтобы вернуть Жюля туда, откуда он на самом деле никогда не уходил. Здесь, уравновешивая все, что он видел, находилось то, о чем он всегда безумно тосковал. В равной степени желая и жизни и смерти, он перешел из одной в другую легко и бесстрашно и наконец обрел покой, которого не знал с тех самых пор, как в первый и последний раз услышал, как отец играет Sei Lob, и, как загадка и решение, покой запечатлелся в его сердце и всю его жизнь ждал, чтобы вернуться.
Поднялся прохладный ветер. Он взобрался по склонам над виноградниками, пролетел над дорожкой, над лежащим на ней Жюлем. Добравшись до леса, ветер ласково приподнял лиственный полог и затих. Последнее, что услышал Жюль, когда должна была уже наступить тишина, – музыка Парижа вдали: созвучие шагов, двигателей, лошадей, колоколов, голосов, смеха, журчание воды, шум дорожного движения, ветра в ветвях деревьев. Звук доносился с улиц, от Сены и со склонов холмов. Звук, который просочился и обрел форму таких мелочей, как рельс или карниз, звук, с которым ветер проносится по широкой улице. Эти вездесущие и основополагающие звуки, которые он знал с самого раннего детства, эти неприхотливые звуки, которые теперь стали сильными и победными и доносились с переплетения путей живых и мертвых, были музыкой, такой же прекрасной и притягательной, как шедевр самой жизни.
Так и случилось в тот день, когда некая частность истории обрела покой в Сен-Жермен-ан-Ле, и музыка Парижа купала город в дожде из золота. Жюль был свободен и ушел, но музыка осталась – сонаты, симфонии и песни вечно звучат в безмолвии и ждут, что кто-то сделает долгую остановку в пути, чтобы прислушаться и услышать.