Поля Инари будут сожжены без всякого сопротивления, а вот на плантациях Рёана кишели эльфы-сторожа, в боевом порядке расставленные по периметру, – главным образом медведи и вепри, вооруженные копьями и луками, показавшиеся людям гигантскими. Придется очистить зону, прежде чем поджигать, и, несмотря на эффект неожиданности, было тяжело осознавать, насколько неравным окажется противостояние. К тому же время будет играть против них: останется всего один день до того, как у большинства эльфов истощится эмпатия обычного чая, и три дня для тех, кто пил чай в Нандзэне. За час до того Дикие Травы полностью уничтожили свои запасы – стоит ли удивляться, что из всех властных структур в туманах только дом в Ханасе имел право хранить запасы сухих листьев? Эльфы приходили за своей суточной порцией в местное отделение, которое ежедневно снабжалось через фарватеры или по воздуху – эльфами-орлами, альбатросами или чайками. Иногда хищные или морские птицы добровольно предлагали свои услуги, но эльфы очень не любят пользоваться трудом других живых существ. Если дельфины туманов сотрудничали с перевозчиками Южных Ступеней, то скорее из дружеских чувств, чем по необходимости, потому что благодаря фарватерам между ними возникала такая близость, что возложенные ими на себя обязанности не имели ничего общего с трудовой повинностью.
– Мне поручили руководить уничтожением чая, – сказал Петрус Алехандро и Хесусу. – Я рассчитываю применить неожиданную стратегию и захватить противника врасплох, так что два человеческих существа будут не лишними в этом деле.
После чего Тагор предложил воспользоваться его гостеприимством и провести остаток ночи у него в доме.
В храме витал странный запах.
Запах одиночества и духа, подумал Алехандро.
Мгновением позже они оказались под сводами деревянной галереи, выходящей в лес. Лунный свет заливал гигантские стройные деревья, прямыми рядами устремляющиеся в небо. В центре лужайки проемы дома, где обитал страж, более низкого и просторного, чем Храм Туманов, были занавешены легкой тканью, которая чуть колебалась в ночном воздухе. В маленькой бамбуковой вазе у стены рядом с дверью стояли изящные камелии. Они замолчали, вслушиваясь в мягкий шелест древних деревьев. Клара и Алехандро уселись в уголке галереи, Хесус и Мария также устроились немного в сторонке. Петрус, Маркус, Паулус, Сандро и отец Франциск собрались в кружок и держали совет. Тагор и Солон ушли в дом.
Время скомкалось, как папиросная бумага.
– Возможно, завтра мы умрем, – сказала Клара Алехандро.
Она улыбнулась, и он понял, почему она казалась ему красивой. У нее был слишком большой лоб, слишком длинная шея и слишком светлые глаза, но в ее улыбке таилось нечто особенное – словно неуловимая вода грез. Не было сказано ни слова, однако всего лишь взглядом они сосредоточили в одном-единственном часе, который им удалось урвать украдкой у неотложных дел, многие дни жизни в любви. Все шло извечным порядком: они пережили первый пьянящий взгляд, когда кружится голова от обожания и чувства, что ты тоже нравишься; потом, после волшебства начала, они медленно вернулись к реальности; вылепив любовь, они возвысили ее до подлинной жизни; после великолепных рассветов и великих бурь они увидели свои истинные лица; он уселся у камелька, усталый и дряхлый, а она узнала, что он за человек. Когда наконец они заснули, счастливые и изнуренные, благодаря разделенному чаю и песне древних деревьев, их переполняли все объятия, все расставания и встречи, все испытанные потрясения и восторги – как тела, так и души, – и проснулись они мужчиной и женщиной, познавшими все радости и лики любви. Они разделили последний сон перед самым рассветом: холодный день во дворе фермы в Авероне, на горизонте над горной долиной стаи воронья кружат и кричат под грозовым небом. Любовники хотели поскорее укрыться, когда, пролетев сквозь птиц, появилась одинокая снежинка, легкая и крупная, даже как будто пузатая, и сумела в одиночку отогнать грозу – и хотя буря казалась пьяной от ярости, другие толстые хлопья, мягкие и бездумные как перья, возникли рядом, нежно укрывая землю, которая вновь обрела покой.
На другом конце галереи Мария разговаривала с Хесусом в том же молчаливом единении душ, идущем от чая.
Она говорила о деревьях своей долины, об огромных вязах и речных ивах, а еще о дубах в поле, примыкающем к ферме: их ветви под ветром слагались в воздушные гравюры. Она говорила о холме к востоку от деревни, на который жители взбирались по извилистой тропинке, пока не попадали в подлесок тополей, где у каждой семьи был свой участок для заготовки дров, к чему и приступали, едва выпадет первый снег, – а еще о бечевых дорогах между шестью кантонами, об их заросших тростником изумрудных озерах, об огороде Евгении, ее полыни, майоране и мяте. Лица ее бабулек, морщинистые, как опавшие яблоки, проходили перед их общим внутренним зрением, пока не осталось одно, самой маленькой из всех четверых, веселое и волевое под чепцом с ленточками цвета незабудок.
– Евгения, – сказала Мария.
В необъятном и ничтожно малом пространстве, разделяющем два любящих сердца, Хесус ощутил ее боль и горе, как свои собственные. Потом пришел его черед рассказать о безводном крае, о пересыхающем озере его детства, о том, как тягостно остаться и как рвет сердце уход, но еще и о том, как прекрасны иногда на рассвете каллиграфические письмена темных туманов на озерных водах.
– Мы были невинны, – сказала она с грустью, от которой у него сжалось сердце.
Он продолжил говорить об Эстремадуре, ее долинах и угрюмых фортах, о ее палящем солнце и жестоких скалах и о том, какой восторг в нем вызвали камни туманов, превращающиеся в жидкость.
В ее глазах стояла тоска раненого ребенка.
– Что сказала тебе Евгения перед смертью? – спросил он.
Она рассказала, как тетушка потеряла желание жить, когда ее сын погиб на войне, о том, как та возненавидела фиалки в дни, когда безвинных убивали на полях сражений, о том, какой ужас вызывало в ней прозрачное небо, раскинувшееся над резней, – и как однажды она восстала из своей печали, излечив Марселя. А перед самым концом она пришла в каморку к Марии, присела на краешек кровати и сказала: ты меня вылечила, малышка.
Хесус взял ее за руку. У нее была кожа как у спелого персика и такие тонкие хрупкие пальцы, что он готов был заплакать.
Она поделилась с ним последней сценой, когда старушка говорила с ней, улыбаясь, – новой сценой, которая не была ни воспоминанием, ни предчувствием, а лишь результатом воздействия чая и ночи искуплений любовью.
– Посмотри, – говорила тетушка, удивленно и радостно улыбаясь. – Посмотри, – повторила она, – вот что я не смогла сказать тебе в ту ночь. Ах, чего только не сотворит милостивый Господь! Мертвые мы или живые? Не важно, посмотри, что ты мне дала, малышка.
Она указала ей на сад, уставленный длинными столами, украшенными букетами ирисов, как на день солнцестояния. Ласковым вечером она улыбалась молодому мужчине – это мой сын, удивилась она, он погиб в бою, но кому же мне было сказать, как я его любила. И в сердце старой крестьянки разлилось такое блаженство, почерпнутое из беседы живых и мертвых, такое нестерпимое счастье, что смерть больше не имела для нее значения.