Много – наверное, сотни – раз мне приходилось выслушивать рассказы о жизнях, начатых заново, о тщательно собранных и повторно смонтированных фрагментах, причем я слышала их в разных обстоятельствах и от людей, движимых в своих рассказах самыми разными мотивами. Но ни один из потомков жертв – представители так называемого второго поколения выживших, – унаследовавших разнообразный опыт от своих родителей, включая репрессии, Гражданскую войну и массовый голод, не сообщил мне, что сам страдает от навязчивых кошмаров, фобий или нервных расстройств. Конечно, до некоторой степени это можно объяснить влиянием табу. В России люди, у которых диагностировано психическое расстройство (в том числе те, кто страдает от депрессии), не только не получают компенсации, но и, напротив, рискуют частично лишиться гражданских прав, даже водительского удостоверения
[1008]. Но ясно также, что западное заболевание – посттравматическое стрессовое расстройство – не является проблемой, которую россияне второго и последующих поколений воспринимают хоть сколь бы то ни было серьезно.
Одна из респонденток той самой группы представителей второго поколения, с которой я в тот день встречалась в Москве, привела с собой внучку, девочку четырех лет. Большую часть времени ребенок сидел и рисовал, не обращая на нас всех никакого внимания. Однако в какой-то момент она потребовала, чтобы я вывела ее наружу и посмотрела, как она репетирует только что выученный танец. Мы вдвоем вышли в коридор вдоль кабинетов на третьем этаже Института востоковедения, в пространстве которого я обосновалась в тот вечер. Девочка танцевала и терпеливо учила танцевать меня, мы хихикали, но старались не шуметь и делать все как можно тише. По другую сторону двери продолжала крутиться лента диктофона, записывая разговор о политических убийствах и их последствиях. Бабушка девочки сказала мне, что когда та подрастет, то семья ей все расскажет. Девочка хотела быть актрисой.
Поколение, сознательная жизнь которого началась в середине 1980-х годов и которое никогда не знало ничего более репрессивного, чем гласность, сегодня учится в школах и университетах. Они не одержимы прошлым, но многие из этих людей на удивление хорошо информированы – уж точно куда лучше, чем можно было бы ожидать от их ровесников в Великобритании. Однажды в Петербурге я сделала интервью с группой из восемнадцати студентов, которые, безусловно, в будущем станут частью элиты. Они в подробностях могли обсуждать со мной Первую мировую войну, Гражданскую войну, советско-нацистский пакт Молотова – Риббентропа 1939 года, коллективизацию и политические репрессии. Они знали историю, диссидентскую поэзию, ориентировались в различных концепциях и дискуссиях. В отличие от большинства своих дедушек и бабушек они также отлично представляли, какое место занимает Россия в международном рейтинге распространенности насилия и политических убийств, со знанием дела рассуждая о Южной Африке (“много насилия”) и Соединенных Штатах (“на самом деле у них нет таких проблем, как у нас”). Один из ребят сказал: “Хорошо, что сейчас нам не приходится все время говорить о прошлом, у нас и без того достаточно серьезных проблем”. Большинство было с ним согласно. Прошлое стало историей, и для этих молодых людей оно не является источником ярости и гнева. Один из них признался: “Мне всегда грустно и жалко бабушку, когда она заводит разговор о войне. У нее, кажется, была такая трудная жизнь!”
[1009]
Петербуржским студентами вторили подростки из Карелии, не получившие такого основательного образования. Их общие знания о прошлом были чрезвычайно расплывчаты, но в их случае важнейшее значение имели их собственные семьи. Война для них была войной Советской Карелии, войной против финнов. Бабушкины истории были не менее печальными. Ребята изголодались по знаниям и жаждали узнать больше, пусть даже от иностранки. Но диапазон их интересов, хотя и обнадеживал, в целом был ничем не примечателен. Позднее, уже в автобусе, один из школьников спросил меня: “Что произошло в Сандармохе? Что там сейчас?” Мы поговорили, но затем на трех задних сиденьях стала собираться группа. Их разговоры были исполнены нетерпения, надежды, и ничего мрачного в них, конечно, не было. “Как устроена жизнь в Англии? И многие из вас приезжают сюда?”
Подобные беседы были настолько непосредственными и прямолинейными, несмотря на тему разговора и контекст, в котором они происходили, что трудно не упустить из виду, что, согласно некоторым моделям исторически обусловленной причинности, эти люди должны с пренебрежением относиться к человеческой жизни и с большой готовностью прибегать к насилию. Возможно, из этой модели можно исключить нынешних подростков, потому что они представляют уже третье или даже четвертое поколение, но я не смогла бы применить эту модель и к тем пожилым людям, с которыми познакомилась. На российскую историю часто ссылаются в попытке объяснить события более позднего периода: так, над Сталиным возвышается фигура Ивана Грозного, ленинскую революцию омрачила крестьянская жестокость, а Гражданская война подготовила ментальность чисток и репрессий. Однако обобщение, постулирующее, что насилие ожесточает людей, абсолютно противоположно тому выводу, который можно сделать на основе литературы о Холокосте, по большей части утверждающей, что травма делает тех, кто выжил, жертвами, а не истязателями. Если признать, что идея опыта жертвы является слишком большим упрощением применительно к более длинной и неоднозначной истории России, то следует сказать то же самое и о предположении, что война и политическое насилие оставляют после себя два поколения убийц.
Как ни странно, первыми повторяют эту старую мысль сами выжившие. “Революция, Гражданская война… все это способствовало ожесточению людей, довело их до звероподобного состояния, – настаивал среди прочих Александр Шлаен. – Их отличала большая жестокость, в их представлении человеческая жизнь гроша ломаного не стоила. И так было на протяжении многих десятилетий, на протяжении целого столетия. У русских ментальность погрома”. “Когда вы это так формулируете, – заметила я, – ваша теория кажется расистской”. “Нет, совсем нет, – ответил он, мгновенно отбрасывая одно обобщение, чтобы заменить его другим. – Вы должны помнить, что русский человек – это и Сахаров, и Пастернак, и Пушкин, и Толстой, и Достоевский”. Можно продолжить этот ряд, хотя и не так эффектно, добавив, что русский человек – это также и Юдифь Борисовна, и Людмила Эдуардовна, и Валерия Оттовна, и Алексей Григорьевич, и Вениамин Викторович, и все остальные. В действительности, идея об ожесточенности и озверении работает лишь до тех пор, пока вы не решите приложить ее к тому, кого знаете лично. Однако идея эта имеет такое широкое хождение и так часто используется в разговоре о России, что она заслуживает серьезного рассмотрения. За этой концепцией стоят два набора допущений и гипотез. Первый основан на индивидуальном травматическом опыте, а второй – на культурных особенностях.
Психологическое объяснение исходит из открытия, что люди, по всей видимости, привыкают находиться в чрезвычайных, экстренных обстоятельствах. Российские дети, игравшие в смертную казнь в 1910-х годах, безусловно, поняли кое-что о насилии, как и дети, пережившие Великую Отечественную войну, те самые, что играли с короткоствольным оружием и гранатами. Существуют исследования, проведенные по следам нескольких недавних гражданских войн (в Руанде, Анголе и других странах), и они показывают, как другие поколения детей, беспрерывно подвергаясь насилию, схожим образом привыкли к нему и как тот же процесс привыкания коснулся многих взрослых. Однако что конкретно это означает с точки зрения их будущих действий и выбора стратегии поведения, предсказать не так легко. Опыт катастрофы, которому имманентны страх, неопределенность, физическая боль и эмоциональные перегрузки, практически всегда изменяет людей и может бросить длинную тень на всю их последующую жизнь. Но уцелевших меняют и другие факторы, среди которых бедность или богатство, бездомность или ощущение безопасности, теплые, близкие отношения или изоляция
[1010]. В этом отношении огромное значение имеет сам человек, история его предыдущей жизни, его склонности, та поддержка, которую он может получить от семьи и друзей
[1011].