Но песня обрывалась.
С реки, издали, доносилось глуховатое тырканье мотора, вскоре на излучине мимо бакена с тлеющим на макушке огоньком появлялась низкая длинная баржа, неуклюже выползала из-за поворота, ее толкал буксир с белеющим фасадом штурманской кабины. Буксир портил песню и раздирал окружный покой басовитым чужеродным звуком, разгонял воду со стремнины на края. На осклизлые бревна старого причала набегали волны, шлепались, пенились, просились на берег. Затем опять становилось тихо. А недолетая песня где-то дотлевала.
— Мне иногда кажется, что мы здесь одни на всем свете… — говорила Тамара.
Костя ложился на причал навзничь, раскидывал руки; он любил так лежать и объяснял это необычно:
— Если запрокинуть голову и лежать некоторое время зажмурившись, а потом резко открыть глаза, то появится ощущение, будто паришь в облаках. Попробуй!
Тамара осторожно опускалась на причал, раскидывала руки, зажмуривалась, потом резко открывала глаза. Нет, у нее не получалось лететь по небу, но она говорила, что тоже видит перед собой «перевернутую землю».
А однажды, так же закрыв глаза в поисках перевернутой земли, Тамара почувствовала на своих губах губы Кости. Целовались они неумело, стыдливо, и потом некоторое время стеснялись, но еще больше тянулись друг к другу.
Перед расставанием, перед разъездом с туристической базы, они поклялись, что никогда не забудут свой причал, что никогда не будут писать друг другу писем и никогда больше не будут искать встречи.
— Мы будем помнить друг друга, и все. Ведь этого хватит? — спрашивал Костя, и Тамара, держа свои руки на его плечах, с какой-то легкостью, вовсе не задумываясь, почему он требует от нее утвердительных ответов, соглашалась:
— Этого хватит. На всю жизнь хватит.
О Господи, как хорошо было влюбиться в первый раз!
* * *
А что теперь? Зачем она утешает или, наоборот, распаляет себя мыслями о прошлом? Зачем ей такие сладенькие картинки из прошлого вроде того милого мальчика с вокальными данными, ведь это то же самое, что утопающему — соломинка, или человеку, которому ударом копья пробили сердце, — какая-нибудь кисло-сладкая аскорбинка для поддержания организма.
Тамара ходила по городу, не замечая пути, не замечая времени, она просто не могла понять: можно ли ей вообще возвращаться домой? Может быть, разрубить все разом? Ведь как верно они сделали с тем Костей, не стали встречаться, мудро, хоть и были сопляками, почувствовали, где грань, за которую не надо переходить. Может быть, и сейчас ей сбежать, уйти от Спирина?
На улице становилось холоднее, Тамара несколько раз заходила в магазины, чтобы погреться, ничего там не покупала. За время своего замужества она впервые не хотела, не спешила идти домой. Может быть, это какое-то заблуждение, мираж, обман зрения? И она тут же порывалась домой. Да какой обман? Чушь! Он просто любит другую… И она опять петляла по улицам, прижигала свое сердце недавно увиденной сценой, а потом какими-то воспоминаниями, которые казались счастливыми, бесполезно залечивала его.
Глава 4
Тамара пришла домой поздно, уставшая и продрогшая, с первыми морщинками на лице. Трусливо прятала глаза от Спирина, словно она, а не он был одним из тех шкодливых влюбленных, которые не нашли нигде лучшего места для утех, чем кафедра в университетской аудитории.
— Ты где пропадаешь, лапа? Я уже собирался в вытрезвитель позвонить, — шуткой встретил ее благодушный, невозмутимый Спирин. Помог снять пальто.
— У бабки Люши задержалась. Она просила меня лекарства ей принести… — заготовленной отговоркой объяснилась Тамара, испытывая неприятную скованность и некоторую панику от прикосновений мужа, будто в университете он заразился какой-то скверной.
— Тебя чайком напоить? Я как раз заварил свеженького, — предложил Спирин, вероятно, догадываясь по холодному облаку, которое принесла с улицы Тамара, что ей не помешает горяченького. — А может, рюмку водки для сугреву? Ты как, лапа?
Спирин был сейчас весел и добр, и абсолютно неизменен — как до рокового сегодня. Он называл Тамару по обыкновению «лапой» — сокращенно — шутейное от «лапочки», а в окрасе его голоса и в выражении лица не слышалось и не читалось даже полутонов и штрихов натянутости и двуличия.
— Нет, не надо водки. А чай — я потом, — отказалась Тамара и, не заходя в комнату (сумрак прихожей, в которой горел лишь настенный светильник, помогал утаить настроение), пошла в ванную. — Я в ванне погреюсь. Ты ложись спать, не жди меня.
Стыдно! Жутко стыдно! Нет, ей стыдно не за себя, а за него. Она думала, что Спирин на нее глаз не посмеет поднять после того, что случилось. А все не так. Это у нее все внутри дрожит, а у него никакой натянутости, никакого смущения. Ни одной беспокойной ноты, ни одного извинительного тона. Тамара отсиживалась в ванной, впустую лила воду, для шума.
В остатний час вечера ей удалось избежать разговоров со Спириным, его возможных ласк и позже него лечь в постель. И опять это было впервые — чтобы она не хотела общения и объятий мужа.
Она долго лежала в неподвижности притворного сна, дожидалась, когда Спирин уже не сможет разлепить веки, если даже она потревожит тишину комнаты вздохами или плачем. Потом поднялась с постели, перебралась на стул к окну, под размытый синий свет месяца.
Мысли Тамары слегка поостыли, не кидались с одного на другое в поисках боли и утешения, и сейчас ей хотелось все осознать, добраться до какой-то страшной, но простой истины, отвечающей на мучительные вопросы: за что? почему?
Она переводила задумчивый взгляд с унылой сини ночного окна, в котором висел месяц, на постель, где безмятежно посапывал Спирин. Она понимала, что любая истина, открытая ей, окажется неполной, ибо главное скрыто в нем, в ее муже, в его безоблачном настроении, в его шутках, в совершенной непогрешимости его вида, в этой обычности его мирного беззаботного посапывания. Она не испытывала к Спирину неприязни и брезгливости, хотя, ложась рядом с ним в постель, страшилась и назло себе хотела поймать от него запах чужой косметики, чужого женского тела. Она лишь смутно и больно догадывалась, что уже не сможет быть с ним той, какой была прежде — безоглядной, беспамятной…
Но чем дольше Тамара горбилась на стуле, поджимая босые зябнущие ноги, тем шире разрасталось желание хотя бы отчасти оправдать мужа. Не он, а та… та, которая нахально забралась к нему на стол, больше всех виновата! Детально помнилась ее одежда: броское огневое платье, черные чулки, вульгарная желтизна крашеных волос, алчные пунцовые губы и цепкие, звериные ногти (хотя, по правде, ее ногтей Тамара не различила). А это дурацкое «Ты представляешь?!» (Тамара передразнила), а развязный смешок?…
«Проститутка… — прошептала Тамара. — Она просто хочет легко экзамены сдать… Хитрая шлюха!» Тускло забрезжила в душе успокоенность, что Спирин не так уж порочен, а, скорее, доверчив. Но вместе с тем, липкий и противный, как болотный ил, стал обволакивать страх, что «проститутка» походя, даже ради забавы, разрушит семью. И плевать ей, бессовестной, что любовь Тамары к мужу чиста и преданна. Плевать гадине!