Тамара часто дышала, и собственное горячее дыхание, отразившись от стекла, обжигало ей лицо стыдом и обидой, а глаза все не могли поверить и мучительно насытиться отравой открывшейся правды. После очередного всплеска смеха девица обеими руками обняла шею Спирина и близко-близко поднесла свой красный рот к его лицу; Спирин откликнулся на это ласковым вниманием: средним пальцем правой руки провел ей по брови и оттолкнул желтую боковую прядь волос, так что открылось ее ухо с золотой длинной висюлькой. Такое прикосновение руки Спирина часто испытывала на себе и Тамара…
Она оторвалась от стекла, пощадила свои глаза и свое надрывающееся сердце и побежала по коридору; полы ее расстегнутого пальто нервно прыгали, под каблуками рвался порох коридорного паркета.
Она спустилась вниз, зачем-то подбежала к дежурной на вахте, быстро спросила:
— Это последняя лекция?
— Последняя. Расписанье вона висит, — недовольно отозвалась заспанного вида дебелая вахтерша.
Тамара ринулась к расписанию занятий, что-то насмотрела в нем, потом направилась к выходу, но на полдороге обезумевше резко повернула обратно. Подтягивая себя рукой за перила, она частила по ступеням наверх, но услыхав на лестнице чьи-то спускающиеся голоса, затормозила, и теперь уже иная волна понесла ее на выход, подальше от того места, где предательство, обман, где бесчестье.
Она выбежала на улицу, растерянно остановилась. Перед ней — широкая, ревливая мостовая в белых и рубиновых огнях машин, под ногами гудит земля от тяжелых колесных скатов. Холодный ветер, гонимый близко проезжавшими автобусами, ударял в Тамару, проникал под незастегнутое пальто, но не ослаблял жгучести и духоты горя, вынесенного из здания за спиной.
В надлом души вдруг отчаянной молнией прорвалась мысль: разом все кончить, переступить холмик грязного обочного снега, шагнуть на мостовую, в сутолоку машин, в рев, в красно-белые светляки огней — прекратить муку.
Неловкий телесистый парень нечаянно задел Тамару большой сумкой, наскоро извинился, отвлек ее от соблазнительного безрассудства. Она быстро запахнула пальто и следом за неуклюжим парнем пошла в узкое русло подземного туннеля, спасаясь в нем от убийственной мостовой…
«Вот тебе, вот! Так и надо, дуре! Получай!» — беспощадно шептали ее губы.
«За что? Ну за что? Почему?» — умоляюще спрашивало обманутое сердце.
Глава 3
О Господи, как хорошо было влюбиться в первый раз! Все это было в четырнадцать лет… И мальчик Костя был таким светлым, романтическим, непорочным, умеющим так красиво и нежно петь!
Минуло много лет (почти десять!) с той ночи, когда Тамару поцеловали в первый раз; и хотя потом (за десять-то лет) ее целовали разные юноши и мужчины, которые нравились ей — одни больше, другие меньше, а третьи и вовсе никак не опьянили душу, и таких растеряла память, — своего первого Костю она помнила свежо и отчетливо, будто всего минуту назад Тамара сняла с его плеч свои руки и, сбивая с травы росу, в предутренних сумерках пошла от него к своему спальному корпусу, где жили хоровики, а он — к своему, привилегированному, где жили вокалисты.
Почему она не забыла Костю, с которым они сдружились на молодежной туристической базе, куда собрали с разных районов самодеятельные песенные коллективы? Неужели впечатления первого поцелуя и той первой робкой любви оказались настолько сильными, что время не обесцветило в сознании образ мальчика с высоким голосом, какого-то конкурсанта или даже лауреата какого-то фестиваля? Да и была ли это любовь, ведь в четырнадцать лет так легко приобрести крылья сиюминутной влюбленности и полететь неведомо куда, совершенно не думая, чем кончится этот бесшабашный полет!
Но, возможно, именно эта влюбленность осталась самой ценной для Тамары из юности, ведь эта влюбленность ничем не была омрачена и была истинно первой и светлой.
…Снова видится Тамаре молодежная туристическая база на высоком белоглинистом крутояре, густая ярко-зеленая хвоя сосен близлежащего леса, видится белая песчаная тропинка, наискось стекающая с обрыва, ведущая через низинку к излучине реки, а потом плутающая в прибрежном ивняке и наконец обрывающаяся у старого деревянного причала, где и проводила Тамара счастливые часы с Костей.
Он немного умел играть на гитаре и после дневных репетиций развлекал на поляне бардовскими песнями парней и девушек; его слушали, ему подпевали, тайно и явно завидовали умению перебирать струны, хотя и знал-то он не более десятка самых расхожих аккордов.
Тамара слушала всегда его песни с нарочитым равнодушием, сидела на поляне дальше всех остальных, читала книгу и редко поднимала на Костю глаза. Она с нетерпением ждала, когда он передаст кому-нибудь гитару, и они уйдут ото всех, уйдут на свое любимое место, и только она будет слышать, как поет, красиво, высоко и нежно, Костя.
Так и случалось. После аплодисментов Костя передавал гитару другому самодеятельному певцу, подходил к Тамаре и молча кивал ей. Им даже не нужно было слов. Они отправлялись к реке, на берег, туда, где ветхий заброшенный причал. Здесь они садились на край причала, глядели на реку, глядели в небо, следили, как ползут в высоте огромные белые облака, очерченные на голубизне неба красивыми загибулинами.
— Когда я смотрю на белые облака, — тихо признавался Костя, — мне почему-то становится тоскливо. И хочется петь самые грустные песни. Наверно, так же тосковал какой-нибудь ямщик. Сидел себе на облучке, ехал где-нибудь по степи и пел заунывные песни. Я и сам иногда себя ямщиком чувствую. Еду будто по небу среди белых облаков…
— Спой мне песню, — неожиданно просила Тамара. — Ты же любишь ямщицкие песни.
Тут Костя немного набивал себе цену, слегка капризничал:
— Но тебе ведь не нравится, как я пою. Ты дальше всех садишься, когда я беру в руки гитару. Или уходишь книжку читать.
— Там ты для всех поешь. А ты для меня, только для меня, спой какую-нибудь свою любимую песню.
И Тамара, чтобы не смущать Костю, переводила взгляд на померклую воду реки, на которой золотыми мазками рассыпалось заходящее солнце, или на другой берег, где были видны курганы свежего сена, над ними чиркали в суетливом полете острокрылые ласточки.
А Костя, давая себе паузу для настроя, начинал запев. Он начинал петь негромко, тонко, бережно и чисто.
Ой, мороз, мороз,
Не морозь меня,
Ждет меня жена,
Ой, ревнивая!
С каждым словом, с каждой строчкой песня отвоевывала себе все больше и больше пространства, лилась раздольно, проникновенно и широко, наполняя Тамару какой-то отрадой и упоительной грустью. Ей казалось, что без аккомпанемента у Кости выходило не хуже, а лучше — вольнее, откровеннее, шире. Он пел высоко — так отважно высоко, что Тамара побаивалась, что он сорвется, захрипит, захлебнувшись воздухом. Тамаре чудилось, что его голос поднимается в поднебесье, рассыпается там на тысячи звонких капель и этим поющим дождем возвращается на землю.