— Да? Ты очень устал? — я ответил:
— Очень. Лучше всего не спрашивайте меня больше.
Мать кивнула:
— Хорошо. Тогда спи на здоровье.
И на это — голос:
— Закрой глаза. Пусть они верят, что ты устал и спишь. Тебе все равно. Ты ведь все равно мертвый.
И я закрыл глаза.
Голос подтвердил:
— Лучше всего в темноте и одному, совсем одному.
И я услышал, как они встали тихонько и отошли от моей кровати.
А голос не переставал шептать, и все тише:
— Луч-ше все-го втем-но-те од-но-му сов-сем од-но-му.
И становилось все темнее, и все тяжелее давила темнота, и скоро мне начало казаться, будто я «лежу неподвижно в темной земле», «в каком-то ящике». Но глаза были открыты, и я слышал, как мать с отцом зовут меня. Я думал: пусть зовут, не хочу вставать, нет и нет. Но я чувствовал себя все хуже в этом ящике и, наконец, с усилием пошевелился. Тогда вокруг стало светло, и я увидел, что лежу в кровати, в нашей комнате и отец с матерью сидят рядом. На дворе день. Но час не ранний, скорее уже послеобеденный, по моему ощущению. С удивлением глядел я на родителей: значит, мне только снилось, что я в земле?
Первым заговорил отец:
— Ну, тебе уже получше?
Но я все только глядел на них с изумлением. Я не понимал: когда я попал сюда, в мою кровать? и почему спал, когда уже день на дворе и, может быть, даже за полдень? Я подумал: как видно, я был болен.
И сказал:
— Не понимаю! Я был болен?
Отец переглянулся с матерью:
— Он даже не знает, что с ним было! — И улыбнулся.
А я подумал: он рад, что я уже не болен. Это была «очень неприятная история», только и всего.
И мать, обращаясь к отцу:
— Может ли быть, чтобы он ничего не знал?
Отец повернулся ко мне:
— Ну, ты знаешь, что с тобой было?
Они смотрели на меня с любопытством. А я на них — с изумлением. А после — прямо перед собой, ломая себе голову. Но только попусту: ничего, кроме моего сна, на ум не приходило. Как я был внизу, в земле, в ящике. И как до того побирался и пришел в храм, чтобы «всё рассказать». Но что произошло там, этого я не помнил. Ни того, что было со мной после, когда мой отец принес меня домой. Я совсем забыл лихорадочное состояние своей натуры, расстроенной страхом и перенапряжением, равно как и фантомы удушения и смерти. Благодатный сон, который последовал за моею «смертью», утопил всё в глубину под сознанием, и только годы спустя оно медленно-медленно всплыло оттуда в моих снах. Но тогда, открыв глаза, я ни о чем из этого не помнил. Только над одним ломал я голову: почему заболел? Но и этого я не понимал.
Мать сказала своим мягким голосом, с удивлением:
— В самом деле, не знает!
И обращаясь ко мне:
— Но теперь ты уже молодцом, а?
«Молодцом», — подумал я и огляделся.
— Я ничего не чувствую, — сказал я и огляделся еще раз, и увидел, что все было точно так же, как в любое другое утро, только вот, возможно, уже перевалило за полдень.
— Если он ничего не чувствует, — сказал мой отец, — значит, он в полном порядке. — Он потянулся к моей руке, которая непроизвольно отдернулась, но тут же мне стало совестно, и отец ничего не заметил. Он подержал мою руку и сказал матери:
— Я думаю, жара уже нет.
Он принес термометр, и я сунул его под мышку. Потом они посмотрели мой язык, сосчитали пульс. Все было в порядке, термометр не показал жара, и когда моя мать спросила, не хочу ли я поесть, я с удовольствием съел суп и яйцо всмятку, которые она мне подала. Отец остался доволен. И только тут я услышал, что теперь еще утро и что полдень еще впереди.
Отец показал мне свои часы. Да, было только одиннадцать.
— Понятно, — сказал он, — что ты не знаешь, который час, когда ты столько проспал больным.
Хорошо, подумал я, конечно, так оно и есть, откуда бы мне знать, когда я только впервые теперь «столько проспал больным».
Значит, было утро.
И тут отец стал расспрашивать:
— Ну, послушаем, что было последнее, о чем ты помнишь?
Мать тоже подсела к моей кровати, хотя приготовление обеда было в самом разгаре, и я видел, что она полна любопытства и, как всегда, «беспокоится».
— О чем? Последнее? — сказал я и задумался: почему бы не рассказать им этот сон? Я еще заставил себя просить немного, сам не зная почему, может быть, потому, что раньше они никогда не интересовались моими снами.
В конце концов, я все-таки рассказал, что мне снилось, будто я умер.
В ответ мать встала и порывисто сделала мне знак, что ни о чем не желает больше знать: сомнений нет, с нее было довольно «волнений».
— Хорошо, хорошо, ладно, — сказала она. — Помалкивай.
Она подошла ко мне и вдруг поцеловала:
— Кончено, слава Богу, кончено, и не надо больше об этом.
Она погладила меня по щеке и так же вдруг отошла от моей кровати:
— Важно только то, что всё уже в порядке и что ты выздоровел.
Я смотрел на них вопросительно, так что мой отец не мог воздержаться от объяснения, хотя бы краткого.
— Ты простудился на улице, — сказал он, — и целых два дня бредил. Ты думал все время, что мы хотим с тобой сделать Бог знает что.
Мать быстро на это:
— Отец! Я же сказала, не надо об этом говорить!
— О чем? — спросил он. Но мать сказала:
— Ни о чем не надо, кончено, а ты знай лежи себе. Вот посмотри. — И она показала мне книжку сказок — выручку моего нищенства. — Лучше читай, если есть охота. Через день-другой встанешь на здоровье. А пока читай себе вволю и кушай получше. Так я говорю, отец?
И отец:
— Только не переутомляй себя чтением сверх меры.
Я взял книгу в руки, отец между тем ушел в свой кабинет, а мать в кухню, к своей готовке.
Я остался наедине с книгой. Листал ее и думал: что я могу делать еще? Раз я болен и еще несколько дней «как-никак должен оставаться в постели»? Снова и снова я озирался кругом, чтобы понять, «как я», на самом деле. Но раз за разом видел только, что ровным счетом ничего не изменилось в нашей комнате.
«Бредил», — подумал я. Целых два дня.
Но это только пустое слово.
Я решительно не понимал, как целых два дня могли пройти только за тем, что я бредил, и о том именно, что:
«Мы хотим с тобой сделать Бог знает что».
Но что именно? Об этом, «я же сказала, не надо говорить. Кончено».