Но тут, внезапно, пение Флусса снова стало громче.
И предупредило: еще одна, последняя молитва, потом он.
В испуге мои слезы быстро высохли. Я стоял, отчаянно сжимая свой носовой платок.
И думал: больше плакать не стану, потому что буду смешон. Впустую, всё впустую. Я маленький, и что бы я ни сказал, тоже будет маленькое.
Никто и ничто, даже злой отец, не могли сказать ничего обиднее, чем смешливая мать.
И снова я глядел только в молитвенник.
И там я увидел теперь, в начале последней молитвы, большими еврейскими буквами:
Я только тупо глядел.
И тут он заговорил:
— Зачем ты бранил и меня? Теперь видишь сам. Отца ты мог бранить. Но меня за что? Видишь, зачем кидался камнями и хвастался своими крейцерами. Видишь, теперь у тебя уже нет никого. Никого.
И я тупо, трусливо и очень устало мямлил про себя:
— Да ведь я только в храм кидался, в буквы, я только в стену кидался, а крейцерами хвастался перед воздухом.
— Сам видишь, — сказал Бог, — «это всё — одни только трусливые увертки», лучше бы ты попросил, чтоб я тебе помог против отца. Но ты и сейчас, здесь, в храме об этом не просишь, только глядишь тупо, а ведь вот уже последняя молитва. После нее придет твой отец забрать тебя прямо домой, увидит твой кулек, и что будет дальше, ты сам знаешь.
И он продолжал:
— Видишь ли, не надо бы тебе говорить: дай-ка посмотрю, создал ли Бог всех людей, и евреев тоже, такими же злыми, как он сам и его священник. Ты видишь, я создал их не совсем, не до конца злыми, один крейцер каждый тебе подал, но и христиане тоже, и вот откуда твой кулек, твой стыд и позор. И видишь ли, если бы ты не бранил и меня, то теперь не чувствовал бы себя таким маленьким.
— Да что же мне делать теперь? — пробормотал я.
— Что делать? Проси меня, чтобы над тобой не смеялись, когда ты покажешь, какую милостыню набрал, и расскажешь правду о твоем отце и о себе самом.
— Да я столько раз уже просил, а ты всегда помогал моему отцу, злому отцу!
— Все равно попробуй еще. В последний раз.
— Но тебе до меня дела нет!
— И все-таки попробуй в последний раз.
— А если ничего не выйдет? И если все равно будут смеяться, и отец выиграет, и снова меня осрамит, и увезет, и запрет в исправительную колонию как «бездельника и побирушку»?
— Тогда ты скажешь: что ж, теперь я уже, на самом деле, всё испробовал, теперь, на самом деле, ни о чем не тревожусь и теперь навсегда останусь нищим и злым, если только выйду из исправительной колонии.
— Хорошо, — ответил я, — пусть будет так, попробую в последний раз.
И поднял глаза к потолку:
— Я не хотел разгневать тебя, Бог, то, что я сказал, я сказал, только чтобы досадить родителям. А тебя совсем не хотел обидеть! Возможно, что ты есть и что ты милосердный.
Но Бог сразу сделал мне внушение:
— «Возможно»? Этого слишком мало.
— Нет, нет, — сказал я, — я думаю, что ты вправду есть. Совершенно точно, что ты можешь быть. Что ты есть. И я буду делать все, что ты только пожелаешь. Только сейчас помоги мне, чтобы надо мной не смеялись, чтоб я не был такой уж маленький и чтобы мой отец не был прав.
— Хорошо, — сказал этот Бог, — но ты ведь знаешь, что для этого нужно: бескорыстно соблюдать Десять заповедей, как сказал господин учитель Вюрц и как обозначено в этой Библии!
— Хорошо, — ответил и я тоже, — хоть я еще не знаю в точности все, но буду их всегда соблюдать.
— Именно! — сказал Бог. — Но бескорыстно!
— Значит — бескорыстно, — ответил я.
— Но тогда, — возразил Бог, — ты не можешь просить у меня, чтобы ты был прав в этой распре с твоим отцом, потому что прекрасно знаешь: оба вы злые, и ты, и он. И потому я не могу признать правым ни того, ни другого. Это по справедливости.
— Вот как, — ответил я, — одним словом, ты не милосердный, а справедливый.
— Конечно так, и поэтому ты должен здесь бранить самого себя. Прежде всего!
— Хорошо, — ответил я, — так я и сам хочу сделать. Но кто будет бранить его? Отца? Он себя здесь бранить уж верно не станет!
— Положись на меня, — сказал Бог, — а ты выходи в проход и иди к кафедре, и прежде чем твой отец начнет говорить, падай на колени и кричи: «Я злой, я нищий, я мерзкий. Я ввел моего отца „в грех“». И тогда он сойдет с кафедры и скажет: «Ты лучше, чем я, потому что ты все-таки еще маленький, и знайте, мои прихожане, он сделался злым и нищим по моей вине».
— Ах, — сказал я, — не станет он этого делать. И только меня осмеют, только я буду виновником «замешательства», и потом все будет еще хуже.
— Тогда, — сказал этот Бог, — не верь.
— Но когда, — ответил я, — когда мне так трудно поверить в это! Дай мне заранее какое-нибудь знамение, что непременно так и будет.
— Это невозможно, — сказал этот Бог.
— Крохотное, только чтоб я знал, что это ты! Пусть, к примеру, сейчас все вдруг уснут! Только на минутку!
— Хо-хо! — сказал Бог. — Это слишком много!
— Тогда, — торговался я, — пусть заснут только эти два дяди рядом со мною, они и сейчас всё качаются! Или же, если и этого много, пусть только свечи погаснут сейчас же!
Этот Бог, однако же, и того не хотел сделать.
— Или ты веришь мне во всем, — сказал он, — совершенно бескорыстно, или совсем не веришь. Торговаться нельзя! Начинай, прежде чем твой отец начнет говорить.
— Да он решит, будто я хочу только устроить «замешательство» и «шумиху»!
— Что он решит, не имеет никакого значения!
— И он никогда меня не любил! Ты прекрасно знаешь.
— Не имеет никакого значения, что не любил. Делай, что я велю!
— Да я не смею! Стесняюсь. Боюсь «оказаться в дураках».
— Закрой глаза и так выходи, и падай на колени, и кричи.
— Но что же будет? Ох, что будет?
— Если не будет так, как я обещаю, тогда, я уже тебе сказал, можешь бранить меня и оставаться злым до конца дней. Понял? Но сейчас довольно. Внимание, твой отец вот-вот начнет проповедь. Закрывай глаза и вперед!
Страшась каждой своей частицею, я закрыл глаза и вдруг почувствовал, что надо бежать вперед и надо кричать, что уже не могу не бежать и не кричать, — и завопил:
— Именем Божиим говорю, что я мерзкий, злой нищий и «ввел в грех» моего отца. — И опять сначала, и еще и еще.
Кантор умолк. Отца я не видел, потому что бежал с закрытыми глазами, только голос его был слышен и с ним много других голосов.