И я не сказал никому ни слова.
Вы, знай, работайте, — думал я, — а я буду смеяться про себя.
Но при этом помнил, что надо казаться кривым и что руки-ноги у меня не совсем в порядке. И в одном кулаке крепко сжимал пять крейцеров, всё, что у меня осталось.
Мое платье наконец высохло, и я стал одеваться. Когда я кончил, старший пекарь сказал мне:
— Если хочешь, можешь лечь на соломе в кладовой позади. Но только на эту ночь.
Я поблагодарил. Один из подмастерьев прибавил:
— Я покажу ему.
Старший пекарь, обернувшись назад, сказал жене:
— Я иду в храм.
Потом обернулся к одному из подмастерьев:
— Игнац, ты можешь идти со мной.
Они вошли в дом, чтобы принарядиться.
Я остолбенел.
Тьфу ты! — подумал я. — Ведь и мне надо бы теперь туда же, в храм, — сказать всю правду. Отцу, и евреям, и Богу, а после и в христианский храм тоже, сказать правду христианам. А до того — выбранить Бога в темноте. Да, много крейцеров, книга сказок, пирожные, сосиски, добрый огонь и тепло, и этот хороший «ночлег», и все эти тайные смешки заставили меня забыть обо всем.
Конечно, конечно, — думал я, — но зачем идти туда сейчас? Когда у меня есть всё. И я знаю, что буду делать потом. Буду побираться и каждый день, как наберу достаточно крейцеров, буду читать свою книгу сказок и бродить повсюду, где только можно. Так зачем я пойду в храм говорить правду об отце и о Боге?
Затем только, чтобы мой отец мог поймать меня там, а если не он, то после — христиане, и чтобы меня избили и посадили в тюрьму? Лучше радоваться, что «со всем покончено».
И я вытянулся удовлетворенно у огня.
Но тогда огонь сказал мне так:
— Большая храбрость понадобилась для этого, черт возьми! Просить милостыню! А потом есть пирожные, покупать сказки, тискать сосиски и крейцеры, и сушиться, и спать на соломе.
И конечно же опять немедленно вмешался голос отца:
— Храбрость понадобилась для этого? Для этого понадобилось только, чтобы «ни стыда, ни совести», потребовалось «будь наглым, как базарная муха» и «тупым, как настоящий дармоед».
И у меня появилось такое чувство, будто отец и мать видят меня и знают все, что я делал и думал с тех пор, как ушел, и так говорят между собой:
— Теперь ты убедилась, что я его вижу насквозь. Бог! Бога ему подавай, и он возвестит правду евреям и христианам! Он? Одна болтовня! Он ничего не хочет, кроме одного: побираться, не зная стыда, набивать брюхо и дармоедничать, бездельничать со своими сказками, пока другие, порядочные люди месят тесто, и учатся, и проливают пот перед печью, «и как им несладко»! А он «только смеется про себя».
Мне стало жарко.
И я проворчал огню в ответ:
— Не будет по-твоему, ты, плохой отец. Не будет. Нет, не будет!
— Толкуй! — сказал огонь. — Знаю я тебя!
И я увидал в огне, совершенно отчетливо, как мой отец надевает свое облачение.
Моя мать:
— Давай, папа, я обчищу тебя щеткой. Что же будет с этим ребенком?
И отец ей:
— Нечего бояться. Я его знаю. Пока он только побирается, потом будет красть по карманам и со взломом, грабить, и всё с тем, что «только хочет знать, есть ли Бог». Разумеется, его «конечная цель» была другая: хочу быть злым. Только это и было! Все прочее — одни увертки. Знаю я его!
Я увидел в огне, как он надевает свою бархатную шапку, а потом они с моей матерью вошли в нашу комнату. Мать приготовляла праздничные свечи. Она сказала:
— Все-таки ты бил его слишком сильно, папа, я должна тебе это сказать, прежде чем ты уйдешь в храм.
— Оставь! — сказал мой отец, гордясь собою. — Пусть себе побирается, пусть будет пятном позора на лике земли.
А мать:
— Ох-хо-хо!..
И я увидел в огне: мой отец поцеловал ее и с тем направился в храм, повторяя самому себе, как было в обычае у меня:
— Пусть же будет пятном позора на лике земли.
Я поднялся, отодвигаясь от огня.
— Нет, злой отец, — проворчал я, в свою очередь, — не «он будет пятном позора», ты будешь «пятном позора на лике земли».
И я увидел, как он спускается по лестнице, подобрав свое облачение, чтобы не замаралось.
Я еще отодвинулся от огня, собираясь уходить. Но прежде сказал подмастерьям на манер Принца-сироты:
— Спасибо за то, что вы для меня сделали, вы обо мне еще услышите.
Они засмеялись. А один сказал:
— Значит, не останешься здесь, на соломе?
— Нет, — ответил я, — у меня есть еще «важное дело», надо его закончить.
— Ну, ступай, — сказал подмастерье, — если потом захочешь вернуться, после десяти, постучись в ворота, я тебе открою.
— Спасибо, — сказал я, — с твоего позволения, воспользуюсь…
А он на это:
— Да куда ж ты идешь, мальчик-с-пальчик? Что это за «важное дело» такое?
И он стал передо мной, голый по пояс, широкоплечий, и подмигнул:
— Ты не сбежал ли из дому?
Тут все подмастерья окружили меня.
Я подумал:
Что ж, тогда я «откроюсь им», а потом пойду в храм и всё «улажу».
И сказал по примеру Принца-сироты:
— Знайте же, что я не нищий и не бродяга, я сын злого еврейского священника.
Я широко раскрыл косой глаз, распрямился и сказал:
— Но ничего больше сейчас сказать не могу. Всё остальное еще секрет. Но если вы пойдете в еврейский храм, там всё узнаете.
Они смеялись:
— Вот это да! — сказал один.
А другой:
— Туда сейчас наверняка не можем — работать надо.
— Тогда, — промолвил я торжественно, — Господь с вами.
И поспешил прочь.
Но наруже, на смеркающейся улице, по которой я спешил к храму, темнота сразу же заговорила. И, конечно, снова голосом моего отца.
— И ты хочешь, бесстыжий попрошайка, с сосисками и сказками под мышкой и с последними пятью крейцерами в кулаке, ты хочешь теперь говорить евреям о Боге и обо мне, что мы, мол, и такие и сякие? Подумай, как следует. Мой тебе совет.
И я, про себя, шагая проворно:
— Говори себе, знай говори из темноты!
И чем больше повторял мой отец до тошноты знакомым ворчливым голосом все те же знакомые слова, тем больше я торопился, и под конец уже бежал, и бегом вверх по лестнице, и прямо в вестибюль храма. Но там остановился как вкопанный. Задыхаясь, дрожа, глядел я на высокие двустворчатые двери. За ними кантор Флусс уже пел вовсю: «Гряди, гряди, святая Невеста-Суббота…»