Мать:
— Я хотела только сказать, чтобы вы им не занимались. А всего лучше, чтобы и не говорили с ним.
Лиди в ответ:
— По мне, пусть сидит там хоть месяцами. Только бы меня не задирал.
Она пошевелила огонь, потом выпрямилась.
— Барыня, я бы вам хотела кое-что сказать. Если дозволите.
Мать ждала.
— Я, — продолжала Лиди, — изволите видеть, всегда, как только барчука привезли из деревни, говорила, что в нем сидит бес. Барыня всегда говорила: поправится. Получшает, дай срок. А я говорила: не верю. И так оно и есть. Потому как, изволите видеть и понимать, я его кормила грудью, поэтому как раз я часто думаю: видишь, Лиди, не очень-то пошло ему на пользу твое молоко. Другой раз прямо-таки стыдно бывает из-за этого. И я уж и раньше думала: что можно сделать с ним, чтоб он исправился? Говорю себе: спрошу у барыни, может, у них есть то же, что у нас в деревне, что можно заклясть нечистого. Барин ведь — священник. Я знаю, что у нас в деревнях детям помогало, не один раз бес выходил вон.
— Ладно, Лиди, — отвечала моя мать, — у нас этого нет. Но как-нибудь устроится.
— Жаль, — сказала Лиди, — жаль, что вы не католики. Тогда можно бы.
Мать покраснела.
— Не говорите глупости! Не знаете разве, что такие вещи в нашем доме говорить нельзя? Вы же давно у нас служите!
— Эх, беда! — сказала Лиди. — Ну, да я ничего не сказала!
И вышла.
Мать сказала ей вслед:
— Только этой дуры мне здесь не хватало!
Олгушка выбежала и тут же возвратилась.
— Отец уже пришел!
Мать взглянула на меня:
— Тогда ступай немедленно в кухню. Здесь для тебя нет больше места.
Я вышел без единого слова и сел за кухонный стол.
Я чувствовал большую усталость и всё больший жар. Из того, что я услышал от матери, многое осталось у меня в голове. Но я не хотел на этом задерживаться.
Глядя, как Лиди вносит блюда, я думал: Так, так. Теперь уж, по крайней мере, всё так, как я всегда думал. Я уже не настоящий их ребенок.
Как никогда им и не был.
Хорошо.
И по-другому пусть и не будет больше. Пусть они больше не захотят меня видеть!
Ладно. Наконец-то они меня выгонят.
Сам бы я все-таки не решился уйти. А теперь так и получится!
А до тех пор буду всегда есть тут. Вместе с Лиди. Пока не выгонят.
В четвертый класс я все равно не перейду, потому что если они не отдадут меня в ученье к мастеровому, я сам уйду тогда.
Скорее бы стемнело, чтобы я мог всё обдумать!
Лиди вынесла мне еду, но я почти и не притронулся, не хотелось. Потом сразу ушел в гостиную, дожидаться темноты. И всё обдумать.
Олгушка принесла мою постель.
— Ну, вот чем это кончилось, — повторила она.
Я сердито повернулся к ней:
— Тебе я тоже все выложу, не бойся! Не только им.
Она тоже рассердилась, повернулась ко мне:
— И ты не бойся, тебе еще покажут, где раки зимуют. В школу ты больше ходить не будешь. Пойдешь в ученье к мастеровому!
— Все равно выложу всё! Что ты всего-навсего девчонка, и ты совсем не в счет! Завидущая обезьяна! Только и знаешь, что перед зеркалом вертеться. Это всё. И можешь немедленно донести.
Она покраснела.
— Фи, ученик мастерового! — и вышла из комнаты.
Олгушка принесла только перину и простыню, не хватало подушки. Обойдусь без подушки! И без перины обойдусь! И на тахту ложиться не хочу! Все равно, думал я, стану учеником мастерового. А они спят на полу.
Не раздеваясь, лег на ковер.
Но только я погасил свет, вошел Эрнушко с подушкой. Он остановился и серьезно посмотрел на меня:
— Этим ты ничего не добьешься. Зачем ты всегда устраиваешь такие сцены?
Я сел на полу, чтобы, наконец, «выложить всё» и ему.
— Конечно, — сказал я. — Тебе интересно только одно — чтобы ты был хороший ученик. А прав я или нет, тебя не интересует. Это тебе все равно. «Зачем ты устраиваешь такое?» Ты мне скажи, прав я был? Или нет? Вот что скажи! Потому что остальное меня не интересует. Прав я был или нет?
— Конечно, нет! Ты должен постоянно иметь в виду, что отец — священнослужитель. О таких вещах вообще нельзя говорить. А в особенности так, как ты говорил. Я тебя не понимаю. Мать права, ты помешался. Я тоже ей это говорил.
— Я только потому так говорил, что отец меня бил. И за что? Мне нельзя спрашивать и говорить правду? Потому только, что они — наши родители? И что кормят нас и дают приют? И поэтому я должен молчать, даже когда прав?
— Ты кругом не прав. Ты даром тратишь слова.
— Даже когда говорю, что отец только делает вид, будто Бог есть, что они с матерью только говорят, что есть, а сами знают, что нет. Не прав я в этом? И в том, что они никогда не были «бескорыстны» и всегда думают только о деньгах? Можно ли так священнику, который на каждом шагу поминает Бога? И в этом я не прав?
— Конечно, нет, — отвечал он, — они знают, что и как надо. А ты нет. И что бы ты ни говорил, ты не имеешь права с ними спорить. Ни их огорчать.
— Вот как? Только они имеют право огорчать меня?
— Именно так. Только они. Если ты ведешь себя, как сегодня и как всегда. Потому что они — наши родители. Если ты этого не понимаешь, значит, ты безголовый.
— Неправда, — ответил я, — голова у меня именно что есть! И все, что я сказал, верно. Что я злой, плохой, это возможно, этого я не отрицаю и им другого не говорил. Но они еще злее и хуже меня. Только они не признаются! А я признаюсь, да, я плохой, какой есть, пусть! Но, по крайней мере, не отрицаю. А если бы они были лучше, был бы лучше и я.
— Молчи уж, — сказал Эрнушко, — ты всегда был плохой, сколько раз и Олгушку обижал, и мне, — он покраснел, — сколько раз говорил: эй, ты, хороший ученик! Но я не обращал внимания. По мне, хоть на голове ходи (тут он совсем задрал нос), но мать и отца не раздражай. Я только потому с тобой говорю, что хуже будет тебе. Еще хуже нынешнего. Если у тебя и правда есть голова на плечах, ты и сам знаешь. Хочешь в ученики к мастеровому?
Мною тоже овладела гордыня.
— Мне плевать, — сказал я, — на твой ум и на хорошее ученье. Я лучше пойду к мастеровому. И, если захочу, стану еще хуже. А когда вырасту, отплачу за все, за каждый удар.
Тут моя мать открыла дверь. Но не вошла.
— Оставь, — сказала она Эрнушко, — этого мерзкого выродка. Иди сюда.
Эрнушко вышел. А мать сказала:
— Ты останешься здесь, и никто больше не будет с тобой заговаривать.