И она, как всегда, жила в окружении дворняжек, которые в знак благодарности обильно гадили повсюду, несчастные животные! А еще были обожавшие ловить моль кошки, подобранные на улице умирающими с голоду и помещенные в роскошь – хотя их из принципа сажали на вегетарианскую диету – лучших комнат дома. Дети бедняков по-прежнему приходили на чай с булочками и поиграть в садике на заднем дворе – причем игры часто были такими старинными, что правил не знал никто, кроме моей матушки. А потом они являлись снова с наступлением зимы, чтобы получить вязаные варежки и носки и поиграть, но только уже в доме. Письменный стол в гостиной оставался неизменно завален кипами печатных воззваний о помощи от различных и весьма достойных благотворительных организаций. И задачей моей матери являлось красивым каллиграфическим почерком написать адреса на конвертах, в которых их потом рассылали. Она работала медленно, один конверт за другим, но каждый становился маленьким произведением искусства, как страница из средневековых молитвенников, и каждый неизменно заканчивал свою жизнь в какой-нибудь корзине для мусора.
Все здесь оставалось по-прежнему. Хотя не совсем! Лето в разгаре, день солнечный, а сад на заднем дворе пуст и тих. Где все танцоры в стиле «моррис», почему не слышен привычный миксолидийский лад? Вспомнив ту музыку, танцы, далекие времена, я чуть не заплакал.
В одном из уголков лужайки сидела за фисгармонией моя мама; я располагался рядом, чтобы переворачивать страницы нот. Мама смотрела поверх своего инструмента и звонким голосом спрашивала:
– Какой танец у нас на очереди, мистер Тофт? «Тренчмор»? Или «Соберемся все вместе»? Или «Джон, поцелуй меня сейчас же». А что скажете, если станцуем «Кверху хвостиками»? Или «Опрокинь ее в солому»? Или «Стариковскую постель, полную костей»? Это просто embarrass de richesse
[12], правда?
И мистер Тофт отделялся от небольшой группы своих танцоров и шел к нам через лужайку, промокая лицо платком, потому что предыдущий номер потребовал много сил. Это было серое лицо с не слишком выразительными чертами, но широкой и почти одухотворенной улыбкой, озарявшей его. Говорил он густым басом.
– А давайте попробуем «Увядание», миссис Челайфер? – предлагал он. – Вы же помните слова Жены горожанина из «Рыцаря пламенеющего пестика»?
[13] «„Увядание“ – это чудеснейший из танцев». Ха-ха! Он издавал короткий смешок, довольный собственным остроумием. Потому что для мистера Тофта любая литературная аллюзия казалась хорошей шуткой, и чем менее известно было произведение, тем тоньше юмор. К сожалению, ему слишком редко встречались люди, способные оценить его литературные остроты. Вот как раз моя мама принадлежала к числу тех, кто неизменно улыбался, видя радость на лице мистера Тофта. Она улыбалась даже в том случае, если источник аллюзии оставался ей не совсем понятен. Порой она даже заливалась вместе с ним смехом. И это при том, что смех всегда давался ей с трудом; по натуре она скорее питала склонность к сдержанным и едва заметным улыбкам.
Что ж, «Увядание» они и спляшут. Моя мама прикасалась к клавишам, и фисгармония издавала бодрящие, но грустные звуки с легкой хрипотцой, подобные странным образом разорванной на фрагменты мелодии псалма.
– И раз, два, три… – начинал отсчет мистер Тофт.
Потом в унисон, полные энтузиазма, все пятеро – один преподаватель, два старшекурсника и две молодые леди из северного Оксфорда – топтали землю, подскакивали и приседали, а привязанные на веревочках вокруг талий мужчин колокольчики (по какой-то причине у нас не было принято, чтобы ими украшали танцевальные костюмы дам) заливались звоном, как звоночки на сбруе сбежавшей от хозяина лошади извозчика. Раз, два, три… Жена горожанина (ха-ха!) оказалась права. «Увядание» был поистине чудным танцем. Ведь все мы танцуем увядание. Бедный мистер Тофт увял в Оксфорде, в танце полностью расставшись с жизнью, как Ликид (эх-хей!) безвременно. Увял от инфлюэнцы. А старшекурсники, которые танцевали здесь вместе с мистером Тофтом, – сумели ли они доплясать «Увядание» до конца под градом немецких снарядов? Тот из них, кого звали Флинт и кто всегда обращался к учителю: «Мистер Тофт»! То есть я хотел сказать, Кларенс… (потому что Тофт принадлежал к числу вечно юных преподавателей, просивших учеников всегда называть их просто по именам) – погиб. И Рэмсден тоже. По крайней мере такие до меня дошли слухи.
А были еще девушки с севера Оксфорда. Что, например, случилось с щечками мисс Дьюболл? Не слишком ли увяли с годами эти две махровые розы? А для мисс Хиглетт, конечно, всякое увядание осталось позади: она теперь сама проросла сквозь песок цветком колокольчика. Неувядающая Хиглетт, краснощекая Дьюболл…
Да и я сам тоже увял. Тот Фрэнсис Челайфер, который стоял рядом с сиплой фисгармонией и переворачивал нотные листы для своей мамы, так же исчез с лица земли, как и мистер Тофт. И в этих готических стенах нашла вечный покой его мумия. А мои приезды сюда на выходные превратились в археологические экспедиции.
– Теперь, когда бедный мистер Тофт умер, – произнес я в тот день, когда мы с мамой бродили по саду позади дома, – остался хоть кто-нибудь, кому нравится танцевать «моррис»?
Или же, гадал я, славные деньки минули навсегда? Мать покачала головой.
– Интерес к этому танцу полностью утрачен, – с грустью ответила она. – Новому поколению студентов он уже не по вкусу. А вот что им вообще по вкусу, – добавила она, – я, право, не знаю.
В самом деле, что? Во времена моей молодости это были общественные работы и фабианство, долгие прогулки по сельской местности в темпе четырех с половиной миль в час, в конце каждой нас ждали пинты пива «пять экс» и раблезианские песнопения, а потом беседы с деревенскими жителями в невероятно живописных придорожных гостиницах. Были коллективные чтения в Озерном крае и восхождения на горы Юры, хоровое пение из произведений Баха и даже танцы в древнем стиле «моррис» с мистером Тофтом… Но «Увядание» – лучший из танцев, и эти столь приятные способы проводить время кажутся сейчас всего лишь чудачествами. Однако я теперь завидовал существу, что обитало под моей кожей и предавалось всем этим занятиям.
– Бедняга Тофт! – воскликнул я. – Помнишь его манеру переиначивать имена великих людей в прозвища? Делая вид, будто он с ними на короткой ноге? Шекспира он звал «Шекс-пир горой», где непременно поедали бекон с намеком на философа Бэкона. А Оуэна он для простоты смешивал в Бетхоуэна.
– А Бах был всегда для него И.С.Б., – подхватила мама с ностальгической улыбкой.
– Да, и Ф.Э. обозначало для него Филиппа Эммануэля
[14]. Жорж Санд он не величал иначе как мадам Дюдеван или «королевской сиделкой», похожей на которую она показалась Диккенсу при первой встрече.
Мне сразу вспомнился радостный смех, обычно следовавший за подобной аллюзией.