– Что-то совсем запуталась я, бабонька!
– Это родная твоя прапрабабка.
– То есть твоя бабушка?
– Так. Э-эх. Сибирь-матушка, кто к тебе попал да сразу не выбрался, навечно к тебе прикипает!
– Зато в Сибири не было крепостного права, бабонька, – подавала обиженную реплику Юлия.
Её самолюбие сильно страдало, что её родина – место ссылок и царская колония.
Но реплика, точно пичужка, пролетев мимо бабушки, не коснулась её вовсе.
– А вот Евфимий Силин, – продолжала плести, как Парка, долгую нить рассказа бабушка Марианна, – за которого в двадцать лет я замуж вышла. Пение церковное русское сильно для меня хорошо звучало. Бывало, девочкой ещё встану у храма и слушаю, и у деда своего, священника, была я любимая внучка. Все молитвы, службы, литургии наизусть знала, брату своему Егору Егоровичу завидовала, это когда были детьми, что его в красивый парчовый стихарь оденут и дадут прислуживать костыльным у архиерея. Правда, пошёл он в Чернышёвых – чиновником стал, учился он в гимназии хорошо, науки ему легко давались, на меня же вот счёт, письмо, да география, да длинные стихи, которые надо было заучивать, скуку только нагоняли. А сын его сначала в красноярской акцизной компании служил, правда, чинами не выдался, ленив больно, а сейчас вот делопроизводитель в епархиальном училище. Евфимий же, муж мой, твой родной дед, был сначала при отце своём священнике – псаломщиком, потом диаконом и лишь перед смертью получил в наследство отцовый приход, да так и не успел там послужить – лёгкие у них у всех слабые, так и у него…
В очертаниях вдруг быстрее поплывших облаков возникали и таяли парящие ястребы, а степная трава колыхалась от ветра, поднятого ещё копытами далёкой джунгарской конницы.
– В роду-то силинском, – повторяла старая Марианна, словно ящерка – то прячась от взгляда Юлии, то показываясь над сопкой вновь, – а все они светлые, сероглазые…
…так вот оно как – в каждом-то поколении, Евфимий рассказывал, рождался всегда один черноволосый, черноглазый ребёнок, умиравший во младенчестве, может, и точно проклятье остяцкий шаман наслал за дочку свою, а может, как раз от того первого черкаса, митрополитом привезённого, может, и в него, хохлы, они часто чёрные да кудрявые, а вообще-то, милая, в каждом русском роду есть иль один ногаец, а то и сагаец. – Марианна Егоровна, сказав в рифму, хитровато улыбалась, точно ей удалось раскрыть чей-то намеренный обман.
– А которые из сибирских казаков, так и вовсе каша-малаша, и наполеоновские французы даже среди них были, что в плен попали, и калмыки местные – мелких мурз потомки, а те казаки, что пришли в Сибирь с Дону, кого только в жёны там себе не брали, турчанок, знай, наворовали. Сибирь-матушка всех в русских переплавила, и много золотого народа оттого вышло, но и пустой породы немало, которая только дикость да грязь…
Бабушка иногда странно подпрыгивала на сопке, и тут же колыхалась возле её крохотных ног волнистая юбка.
– И фамилия-то нередкая: какой русский род ни копни, одного либо зятя, либо свёкра с фамилией оной найдёшь непременно. Да только силушкой-то своей управлять надо умом да сердцем… – Старушка-ящерка замирала, подняв голову к небу, где теперь неподвижно стояли редкие облака, казавшиеся Юлии размытыми отражениями древних менгиров.
– …Первая-то моя дочка Магда с чёрными кудрями прямо и родилась, да не прожила и месяца. Тогда-то я поклялась: коли родится мальчик, станет он священником, как все Силины и как мой дед Стефан Зверев, а лучше, думала, чтобы стал монахом. В монашестве самая сердцевина православной веры. Молитва монаха мир очищает, оттого я хожу да езжу по святым местам. Вторым родился твой отец, Юля. Имя ему дали по святому Филарету Милостивому. Думала я, монахом станет, в архиереи или даже в епископы шагнёт, ведь ещё и в честь знаменитого московского митрополита, который самому Пушкину стихами ответил… Э-э, всё стирается из памяти с годами, вот и моё имя звучное Марианна поистёрлось, как дорогое кашпо. Теперь у меня в доме такое служит лишь местом хранения булавок, ниток да напёрстков, и незаметно превратилась я в бабку Маримьяну! Но ты смотри, терпеть я не могу, когда меня так зовут!
Миниатюрная старушка опять возмущённо подпрыгивала на сопке, и тень её, тянущаяся по сухому ковылю, цепляясь за него и за острые камушки, шуршащие под ногами, становилась всё больше.
А два года назад то же случилось с младшей сестрой Юлии – черноглазой двухмесячной Наденькой. Младшие сёстры тогда плакали, оттого что у них отняли живую куклу, а брат Юлик, от рождения калека, пытаясь найти внезапно исчезнувшую мать, тревожно метался по дому, как маятник, равномерный ритм которого сбит внезапным ударом. Аритмия его шагов вдруг передалась сердцу Юлии – она вырвалась из дома и торопливо пошла к церкви, в которой отпевал младенца сам отец.
Золотистый купол качнулся перед её глазами, как лодка, но был удержан на месте невидимым канатом. Ветер пробежал по сухой листве, сметая её к ногам. Сердце стало стучать ровнее, и Юлии вдруг показалось, что когда-то всё это уже было: угаснувшая двухмесячная девочка, мечущийся по дому хромой брат, исчезнувшая мать… Она будто вспомнила, что точно так же стояла, глядя на золотой лист церковного купола, и почему-то боялась, что он вот-вот будет жёстоко сорван внезапной бурей, и красно-багровое начнёт неистовую бесовскую пляску, яростно вплетая её сумасшедший ритм в минорную желтизну осени.
Отыскали мать поздно вечером у степного костра далеко от села. С древней старухой-сагайкой, безмолвной, точно каменная Хуртуях тас
[1], сидела она, обратив застывшее лицо к огню, порывами падающему к сухой земле, как плакальщица, и, когда отец и Юлия подошли, не произнесла ни слова. Молчание её длилось больше года. И никто в семье уже не верил, что душа её сможет вынырнуть из той глубины печали, в которую погрузилась.
Багряными отсветами степного костра мелькала и мелькала в их семье учительница Кушникова.
Все тогда жалели закованную в молчание матушку Лизавету, кроме старой Марианны Егоровны.
– Казачье упрямство, – говорила она, поджимая губы. – То-то горе! Сами еле-еле концы с концами сводят, а о слепом котёнке страдают! Правда, я сама-то едва умом не подвинулась, когда Магду потеряла, черноглазого первенца моего… А Надежда последняя у неё… Ведь годики уже… И как не было у них счастья с Филаретом, так и не будет, а виноват во всём дед твой – азиат. Ведь просил Филарет отдать за себя не младшую, а старшую дочь, Глафиру, которая сначала с родителями жила, а потом вышла замуж за моряка, он на море, правда, только ревматизм ног нажил, а теперь вот вроде прииском управляет. Отказал наотрез! «Нет, – сказал, – бери, младшую!» И что про что? Упёрся, и всё. Филарет ходил-ходил и согласился. А что было делать? Я-то бедная чиновничья вдова, вот он и женился. Небось, думал голубь, поближе к Глафире будет. А та уехала вскоре.
Её крохотные ноги утопали в звенящей траве, где могли затаиться ядовитые змеи, но бабушка знала заговор, и Юлия бродила вместе с ней по жёлто-коричневым сопкам, ничего не опасаясь: ни одна змея не смогла проскользнуть сквозь мысленную бабушкину преграду.