Разумеется, никакого такого брака «втроем» не было. Был союз для создания «Новой», небывалой еще «Церкви»: резали при свечах хлеб на белой скатерти, пили вино из одной чаши, молились, целовали в ладонь руки друг другу и обменивались крестами. Из этого и родилось, кстати, знаменитое Религиозно-философское общество для свободного обсуждения вопросов церкви и культуры. Но в конце концов даже Философов ушел от них, вернее – от нее. Ведь он был дорог ей, ей опять казалось, что она любит и – любима.
Именно с Философовым она сделала, может, последнюю попытку одолеть целомудрие свое, взять ту «верхнюю ступеньку» лестницы любви, стать, наконец, даже глупой рядом с ним, но… Но проиграла. Философов до отвращения не признавал женщин.
Он жил рядом с Мережковскими (С.-Петербург, Басков пер., 21). «В моих мыслях, – писала, – моих желаниях, в моем духе – я больше мужчина, в моем теле – я больше женщина. Но они так слиты, что я ничего не знаю…» «Отсюда, – напишет про нее уже в эмиграции близко знавший ее поэт и редактор Сергей Маковский, – неукротимая ее девственность и влечение не только к женщинам, но и к мужчинам с двоящимся полом. Сказано ею и это без обиняков: “Мне нравится тут обман возможности: как бы намек на двуполость: он кажется и женщиной, и мужчиной. Это мне ужасно близко…”» Маковский про нее и Философова напишет: «Я был свидетелем завязки этой странной любви между женщиной, не признававшей мужчин, и мужчиной, не признававшим женщин. Уточнять этого романа не буду. Одно надо сказать: она сделала всё от себя зависевшее, чтобы дружба их стала настоящей любовью, в данном случае женщина победила в ней неженщину. Она глубоко выстрадала холодность Философова, несколько раз возвращала его себе, теряла опять…» И «никогда не могла забыть его окончательного “ухода”…»
«Зина, пойми, прав я или не прав… – написал ей Философов после ее решительной попытки склонить его к любви, – но мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях. И тут вовсе не аскетизм, или грех, или вечный позор пола. Тут вне всего этого, нечто абсолютно иррациональное, нечто специфическое… При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом…» Вот приговор обоим, вот итог одной «духовной» любви. Да и любви ли? Ведь через двадцать лет, когда Философов первым скончается во Франции, он окажется для Мережковских – и для нее ведь! – не важнее нищенского бесплатного обеда в Биаррице.
Из книги Н.Тэффи «Моя летопись»: «В тот же день встречаю их на улице. “Знаете печальную весть о Философове?” – “А что такое? Умер?” – спросил Мережковский. “Да”. – “Неизвестно, отчего? – спросил он еще и, не дожидаясь ответа, сказал: – Ну идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане”, – пояснил он мне…»
«Вот и всё», – грустно заканчивает Тэффи. И вся любовь, можно было бы закончить историю. Она любила, но ее – не любили. И, кажется, не любили почти все. Разве что та девушка – Элла Овербек. Через сорок лет после Рима, после двух недель, проведенных с Эллой, Гиппиус, уже став, как и предсказывала, «старухой», в письме к Грете Герелл, шведской подруге, вдруг вспомнит, что Овербек в 1902 году приезжала в Петербург, даже сочиняла хоровую музыку для трагедий «Ипполит» и «Антигона», которые ставились в переводах Мережковского, но она с ней уже не встречалась. Не захотела. А в конце письма у нее неожиданно выскочила, как выскочило некогда имя будущего жениха ее, Мережковского, фраза, которую без острой жалости читать невозможно. «Может быть, – напишет про Эллу, – она была единственным человеком, по-настоящему, самозабвенно, преданно любившим меня». Единственным, подчеркнет это слово! Ужас! И что, думается, после этого все ее книги, аплодисменты, мировая слава, орден Святого Саввы от короля Югославии за вклад в русскую культуру, наконец, с таким трудом достигнутый непререкаемый литературный авторитет? Что всё это рядом с запоздалым прозрением: была любима и потеряла любовь?..
«Один человек – половина человека…»
Революцию Мережковские встретили в Петрограде. Они жили на Сергиевской (С.-Петербург, ул. Чайковского, 83) – последний их адрес в России, в двух шагах от знаменитого Таврического дворца – центра трех революций. Вот мимо углового балкона Мережковских на втором этаже и прошли к Таврическому (и стройными рядами, и безликими толпами) сначала мировая война, потом Февральская, а потом и Октябрьская революция.
Из «Воспоминаний» З.Гиппиус: «Вот холодная, черная ночь 24–25 октября. Я и Д.С., закутанные, стоим на нашем балконе и смотрим на небо. Оно в огнях. Это обстрел Зимнего дворца, где сидят “министры”. Те, конечно, кто не успел улизнуть. Все эсеры, начиная с Керенского, скрылись. Иные заранее хорошо спрятались. Остальных, когда обстрел (и вся эта позорная битва) кончился, повели пешком, по грязи, в крепость, где уже сидели арестованные Керенским, непригодные большевикам или им мешавшие люди. На другой день – черный, темный, – мы вышли с Д.С. на улицу. Как скользко, студено, черно… Подушка навалилась – на город? На Россию? Хуже…»
«Черный, грязный, усыпанный шелухой подсолнухов город, с бандами расхлястанных солдат» – эти слова Гиппиус равно относились ко всем этим событиям: войне, Февралю, Октябрю. Пытаясь спасти министров, она спросит Горького: «Ведь вы же приятель с Лениным…» Горький якобы «пролает» в ответ: «Я с этими мерзавцами… и разговаривать не хочу». «Я, – усмехнулась она, – стала его стыдить, что он “с ними”». Сказала, что ему надо «уйти». Он опять пролаял: «А с кем быть?» Тут уж закричал, пишет она, Мережковский: «Да с Россией быть, с Россией!» Но разве Горький, заканчивает она, «понимал что-нибудь – когда-нибудь?..»
Они же «понимали» всё и торопливо, правдами и неправдами, собирали деньги на бегство из страны. Несмотря на антибольшевизм, умоляли Чуковского свести их с Луначарским («только и ждут, как бы к большевизму примазаться»), хотели просить, чтобы правительство купило у Мережковского право на кинопостановки его романов о Павле и об Александре. «Между тем не прошло и двух недель, – пишет изумленный Чуковский, – как я дал Мережковскому пятьдесят шесть тысяч, полученных им… за “Александра”, да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Н.Гиппиус. Итого 76 тысяч эти люди получили… И теперь он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцарапать еще тысяч сто…» Евгений Шварц, драматург, а тогда секретарь Чуковского, вспомнит, со слов Чуковского, что Мережковские до самого отъезда «ходили по издательствам, заключали договоры и получали гонорары». Может, Горький и выдавал их, ибо и он запишет, что Мережковский, «как фокстерьер, повис на его горле – вцепился зубами и повис…»
«Раскрашенная, в парике, оглохшая от болезни… – такой увидел Гиппиус после революции Корней Чуковский. – Сидит за самоваром – и ругает с утра до ночи большевиков, ничего, кроме самовара, не видя и не слыша»… Да, она и муж ее опять были «против течения», только никто из бывавших здесь даже не делал уже вида, что любит их. Ни Савинков, ни Блок, ни Сологуб, ни даже сентиментальная Анна Вырубова. Впрочем, им было уже наплевать на это. Страдали только от одной потери – от распадавшегося союза с Философовым. Он вроде бы не хотел бежать на Запад, и лишь Зина уговорит его. Еле-еле уговорит.