О Мандельштаме и Сталине написано много. Разумеется, вождь был параноиком-палачом, кто ж не знает этого? Но он ли виновник двух арестов и двух ссылок Мандельштама? И почему до сих пор любая книга даже самых известных ныне литературоведов уверенно твердит: он? Вот не разгаданная доныне загадка, одно из эпохальных, на мой взгляд, заблуждений!..
Из письма Бухарина – Сталину: «Дорогой Коба. О поэте Мандельштаме. Он арестован и выслан. До ареста приходил ко мне и высказывал опасения в связи с тем, что подрался с Алексеем Толстым. Теперь я получаю отчаянные телеграммы его жены, что он психически расстроен, пытался выброситься из окна. Моя оценка: он – первоклассный поэт, но несовременен. Т.к. ко мне апеллируют, а я не знаю, в чем он “наблудил”, решил написать тебе…»
Это письмо (его ныне называют «подвигом») опубликовано не так уж и давно. Защищать опального поэта было и впрямь поступком. Но главное – в другом. Оказывается, Сталин на письме вывел: «Кто дал им право арестовывать Мандельштама? Безобразие». Эти слова и есть та загадка! Дело в том, что и письмо, и резолюция вождя написаны в середине июня 1934 года. А поэт, взятый 14 мая, уже 28-го был стремительно осужден и приговорен – внимание! – к трем годам ссылки. Как пишут почтенные ученые ныне – за стихи, за ту злую эпиграмму на вождя, где были слова и про толстые пальцы, «как черви», и про «тараканьи усища» Сталина, и про то, что любая казнь для него – «малина». Так вот, за это – три года ссылки? Невероятно! Да за вину в сто раз меньшую давали в сто раз больше. Будущему академику Лихачеву за доклад, представьте, об орфографии дали уже пять лет тюрьмы. И пять лет отбывал в ссылке драматург Эрдман за невинную басенку свою. «Однажды ГПУ явилося к Эзопу, и хвать его за жопу! Смысл басни сей предельно ясен: довольно этих басен». Эту басню прочел на вечеринке в Кремле сам Качалов. Так вот, за нее Эрдману дали пять лет, а за вбитые в историю по шляпку каленые стихи Мандельштама – три года?! Ну не чудо? И разве не чудо, что поэту разрешили ехать в ссылку вместе с женой? По телефону ее вызвали на Лубянку. «Пропуск, – пишет, – вручили с неслыханной быстротой. Когда ввели Осю, заметила, глаза – безумные, а брюки сползают». «Как он кинулся ко мне! – говорила потом. – “Наденька, что со мной делали!”» Шиваров, следователь, не подав ей руки, назвав ее «соучастницей», сказал: ее не привлекают, дабы «не поднимать дела». «И тут, – пишет Надя, – я узнала формулу: “Изолировать, но сохранить” – распоряжение с самого верха…» С самого «верха» – значит, от Сталина. Вот вам и суть загадки века. В мае выслали. В июне Бухарин писал вождю, и в июне же Сталин начертал: кто дал право арестовывать поэта? А сам, выходит, еще раньше велел изолировать его, но – сохранить. Где же, спросите, правда? Одни пишут, что не было слов «изолировать» и Лубянка на свой страх решила выслать поэта. Другие говорят: резолюция на письме Бухарина – лицемерие вождя, который якобы знал уже об аресте. Но ведь главный-то вопрос в другом: читал ли вождь стихи против себя? И неужто, зная их, мог еще возмущаться арестом автора и… таким «тяжелым» приговором – три года ссылки? Более того, когда в глухой Чердыни поэт попытался выброситься из окна, ему почему-то стремительно заменили суровую и дальнюю – на мягкую и близкую ссылку. И верно – загадка загадок!
Правду, на мой взгляд, написал лишь Ральф Дутли, немец, выпустивший в 2003-м книгу о Мандельштаме. Чекисты, доказал, просто побоялись показать «чудовищную эпиграмму» Сталину и доложили ему лишь о пощечине. Вот откуда и мягкий приговор, и слова «изолировать и сохранить», и даже возмущение вождя, что арестовали поэта без его санкции. Ведь если бы вождь узнал о стихах, пишет Дутли, «он добрался бы до каждого», даже до тех, кто показал ему эти стихи. Раз читали – значит, виновны. Не поверите, но слышавших стихи не только не допросили – не вызвали на Лубянку. Кстати, так же думала и Мария Петровых, единственная, кому Мандельштам дал эти стихи переписать. Шиваров знал: она их переписала, но ведь не допросил и ее. Чудеса! Оттого она и твердила всю жизнь: Сталин стихов не читал, поэта сослали за пощечину. А раз так, значит, мы вправе утверждать: от верной смерти поэта-смельчака спасла, смешно сказать, жалкая трусость чекистов, этих бесстрашных рыцарей эпохи. Страх! Трусость за шкуру свою!..
Жизнь-зарница
Мандельштам – мера и высота жизни. «Нельзя же дружить с божеством», – скажет о нем его друг и добавит: он был «сделан из высшего благородства». А товарищ поэта по воронежской ссылке поэт Рудаков, не для печати – в письме жене напишет, что оказаться рядом с ним было всё равно, что быть рядом с «живым Вергилием или Пушкиным, на худой конец…»
«Живой Вергилий» вынес приговор шеренгам советских писателей. «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения… Писателям, которые пишут разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо… Я запретил бы им иметь детей. Ведь дети должны за нас главнейшее досказать – в то время как отцы их запроданы рябому черту на три поколения вперед». «Рябому черту» – это Сталину. Петр Павленко, будто подтверждая эти слова, уже после смерти Мандельштама, в 1944-м, скажет Эренбургу: «В литературе хочешь не хочешь, а ври, только не так, как вздумается, а как хозяин велит…» То есть – Сталин. И врали всю жизнь, самозабвенно врали. Но чудовищно другое: если Мандельштам пошутил как-то в Воронеже, что улицы его имени не будет уже никогда, то улица им. Павленко, вообразите, существует по сей день! Вьется в Переделкине, в поселке писателей. Как вранье вьется, как общее преступление, повязавшее писателей…
«Жизнь упала, как зарница, как в стакан с водой – ресница», – написал когда-то Мандельштам. Ахматова, увидев его впервые еще в 1910-х, сказала: у него над пылающими глазами были ресницы в полщеки. О «прекрасных, загнутых ресницах» помнила и Эмма Герштейн. А после ссылки в Воронеж, когда поэту было запрещено жить в семидесяти городах, когда он с Надюшком, прячась от милиции, ночевал по отчаянным знакомым, то у чтеца Яхонтова (Москва, Варсонофьевский пер., 8), то у художника Осмеркина (Москва, ул. Мясницкая, 24), то у актрисы Еликониды Поповой (Москва, ул. Петровка, 19), у него в воспаленных веках не было уже ни одной ресницы. А ведь ему, старику с остекленевшим взглядом, судорожно хватавшему воздух беззубым ртом, не было еще и пятидесяти. Он и Надя, живя теперь то в Савелове, то в Калинине, воровато навещая «курву-Москву», бездомно ходили по немногим знакомым. У Бабеля (Москва, Большой Николоворобинский пер., 3–9) интересовался, отчего того так тянет к чекистам, ведь Лубянка – это «распределитель, где выдают смерть», у писателя Ивича (Москва, Руновский пер., 4) «складировал» свой жалкий архив, а побывав у Катаева в новом писательском доме, в Лаврушинском, наверное, и сказал Наде: «Надо уметь менять профессию, теперь мы нищие…»
Из «Воспоминаний» Надежды Мандельштам: «В один из первых дней после… Воронежа нас возил по Москве в своей новенькой, привезенной из Америки машине Валентин Катаев… В новой квартире у Катаева всё было новое – новая жена, новый ребенок, новые деньги и новая мебель. “Я люблю модерн”, – зажмурившись, говорил Катаев, а этажом ниже Федин любил красное дерево целыми гарнитурами. Писатели обезумели от денег… Катаев угощал нас новым для Москвы испанским вином и новыми апельсинами – они появились в продаже впервые после революции… Привез из Америки первый… холодильник, и в вине плавали льдинки, замороженные по последнему слову техники… Пришел Никулин с молодой женой, только что родившей ему близнецов… А я вспоминала старое изречение Никулина, которое уже перестало смешить меня: “Мы не Достоевские – нам лишь бы деньги”… Они пускали корни и обдумывали, как бы им сохранить свои привилегии… Вкусивший райского питья не захочет в преисподнюю… Поэтому они постановили… надо приспосабливаться. “Валя – настоящий сталинский человек”, – говорила новая жена Катаева, Эстер… И сам Катаев… повторял: “Не хочу неприятностей… Лишь бы не рассердить начальство”… В эпоху реабилитации Катаев всё порывался напечатать стихи О.М. в “Юности”, но так и не посмел рассердить начальство. Но другие ведь даже не порывались…»