– Она мучает не только его, но и его верного сторожа, собаку, – продолжал Воланд, указав на лежавшего у ног Пилата крупного пса. – Если верно, что трусость – самый тяжкий порок, то, пожалуй, собака в нем не виновата. Единственное, чего боялся храбрый пес, это грозы. Ну что ж, тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит.
Катю в эту секунду словно хлестнуло что-то по глазам, и слова Воланда набатом зазвенели в голове. Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит. Ну, конечно. Ведь это так просто. Как же она до сих пор не понимала…
– Он говорит одно и то же, – неслось со сцены. – Что и при луне ему нет покоя и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же – лунную дорогу, и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому что, как он утверждает, он чего-то недоговорил тогда, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана.
– Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одною фразой…
И Катя, все продолжавшая твердить про себя, как мантру, слова про участь любимого, увидела, как Мастер шагнул к самому краю обрыва, как прожектор снова высветил его лицо – умное, сильное, одухотворенное, как засветились теплым внутренним светом его удивительные глаза, исполненные милосердия и прощения, как Мастер протянул руку к Пилату и крикнул звучным голосом, отчего, казалось, дрожь пробрала всех сидящих в зале:
– Свободен! Свободен!
И в ту же секунду задрожали, заколебались островерхие скалы, загремели, осыпаясь, камни, загрохотал горный обвал, и все сгинуло во мраке. А затем в еще не осевших клубах черной каменной пыли вспыхнула серебристым светом лунная дорожка, на которой стоял, тревожно оглядываясь, пятый прокуратор Иудеи Понтий Пилат, кажется, впервые в жизни испытывавший неуверенность. Рядом с ним, настороженно подняв голову, стояла его верная собака Банга. А из темноты к нему шагнул туда тот, кого он так ждал, – Иешуа Га-Ноцри. Или Мастер. Или некий вневременной образ, символ чистой и сильной души, без остатка отдающей себя людям. И Пилат улыбнулся своим измученно-надменным лицом и зашагал рядом с ним. Но потом вдруг остановился, напряженно взглянул на него и проговорил:
– Боги, боги, какая пошлая казнь! Но ты мне, пожалуйста, скажи, ведь ее не было! Молю тебя, скажи, не было?
– Ну, конечно, не было, – хриплым голосом ответил ему спутник и улыбнулся, отчего и на суровом, изрезанном морщинами лице Пилата зажглась умиротворенная улыбка, – тебе это померещилось!
Голос его, теплый, мягкий, успокаивающий, словно пробрался и Кате в душу, усмирил разрывающие ее на части тревоги, успокоил сомнения. И лунная дорожка перед глазами вспыхнула ярче сквозь мокрые от слез ресницы.
Пятый прокуратор Иудеи уходил вдаль вместе со своей верной собакой, и выхваченные прожектором из темноты тени их медленно скользили по заднику сцены, становясь все меньше и меньше. Катя же, следя за ними глазами и вслушиваясь в отголоски голоса Иешуа, понимала, что для нее все уже давно решено.
Господи, да о чем она вообще думала, как могла сомневаться? Ведь все очевидно, она просто не сможет существовать без этого мужчины, без его голоса, умеющего быть и бархатно-нежным, и звонким, как перезвон колокольчика, и суровым. Без его улыбки, то ободряющей, согревающей, то растерянной и робкой. Без разговоров с ним, без его историй о прошлом, без его надрывных признаний. Без его любви, пробудившей ее от ледяного оцепенения. Расставшись с ним, она обречет себя на вечную муку, как несчастный прокуратор Иудеи, вот так же будет терзаться лунными ночами и не находить себе места.
Разделить участь того, кого ты любишь… Ну, конечно! Какие бы ни раздирали его противоречия, внутренние демоны и комплексы, она с радостью разделит все это на двоих и будет счастлива сознанием, что хоть немного облегчила его ношу. Что бы ни ждало их – пусть это будут сплетни, насмешки, назойливые папарацци, стремящиеся вытащить на свет грязное белье, это не важно. Пускай Мустафа и ему подобные пытаются «открыть ей глаза», пускай злобно шепчутся за спиной. Она стойко все примет и ни разу не пожалуется, не пожалеет о принятом решении. Так и должно быть.
«Все будет правильно, на этом построен мир».
Катя смотрела, как скрываются вдали Иешуа и Пилат. Как затем гаснет лунная дорожка и медленно опускается занавес, и не видела ничего вокруг. Зал ревел, восторженно встречая премьеру. Аплодисменты не смолкали ни на секунду. Вокруг раздавались выкрики:
– Браво! Невероятно! Превосходно!
Кто-то всхлипывал, кто-то громогласно восхищался.
Ею же сейчас владело только одно побуждение – бежать туда, за кулисы, к Эртану. Сказать ему «да», повиниться за то, что столько дней изводила его молчанием, за то, что смела еще в чем-то сомневаться. Обнять его, уткнуться лицом в его теплое плечо и не расставаться с ним уже никогда больше.
Однако прежде нужно было еще выйти на поклоны. Катя спустилась со своего места и проскользнула на сцену, за занавес. Нашла глазами Эртана, улыбнулась ему, надеясь хотя бы глазами, улыбкой показать ему, что она решила, что ее ответом будет «да». Но Эртан, кажется, не понял, скользнул по ней рассеянным взглядом, будто не видя. По его напряженному, покрытому каплями пота лицу, по плотно сомкнутым губам и игравшим на щеках желвакам Катя поняла, что он еще не вышел из роли, не вернулся в реальность. Ей вспомнилось, каким болезненно сосредоточенным, взвинченным до последнего нерва показался он ей перед началом спектакля. Тогда она осознала, что невероятный накал актерского мастерства, который Эртан выдавал на сцене, достигался за счет полного отрешения от себя, от своей сущности, необъяснимого нечеловеческого напряжения, глубочайшего погружения в персонажа, в ткань произведения. Понятно было, почему после такого Эртану требовалось больше времени, чем другим, чтобы прийти в себя.
«Ничего, – решила про себя Катя. – Пройдут поклоны, овации и поздравления, и я приду к нему. К черту банкет после премьеры, к черту все эти пиар-мероприятия. Ему сейчас нужен полный покой, тепло и забота. И я дам их ему, а если кто попытается помешать, – тут она недобро вспомнила назойливого Мустафу, – будет иметь дело со мной».
Больше ни о чем она подумать не успела, ее с двух сторон подхватили за руки, занавес раздвинулся в стороны, и Катю ослепило блеском софитов, оглушило ревом толпы и громом аплодисментов.
Поразительно, ведь именно этого она была лишена три года – признания, восхищения ее творчеством, достойной оценки. Однако же громогласные восторги зрительного зала сейчас мало ее трогали. Катя по натуре не была тщеславным человеком. В своей профессии она любила именно рабочий процесс. Любила и результат – когда он соответствовал ее ожиданиям и усилиям. Но вот громкий успех всегда волновал ее исключительно как доказательство того, что она не зря занимается своим ремеслом, как гарантия того, что будут и новые постановки, новые спектакли. Вот и сейчас, слушая восторженные выкрики, Катя не чувствовала никакой эйфории, лишь спокойное удовлетворение от того, что ее работа удалась.