Додумать эту мысль Катя не успела. Эртан, сосредоточенный, весь погруженный в роль, прошел мимо нее и исчез в темном коридоре. И почти сразу же из динамиков зазвенел первый звонок. Катя на секунду прикрыла лицо ладонями, про себя досчитала до пяти, выпрямилась и отправилась на свое место. Пора было начинать.
Свет в зале стал медленно гаснуть. Какое-то время зрители еще шумели – переговаривались, откашливались, шелестели чем-то, а затем все стихло. И тут же из динамиков полились торжественные звуки из «Фауста» Гуно. Занавес разъехался в стороны, и Катя мгновенно перенеслась в Москву тридцатых, увидела перед собой подплывшее розовым закатное небо, старинные дома, скользящих по пруду уток. Услышала шелест лип, перезвон трамваев, выкрики разомлевшей от жары продавщицы: «Пиво! Квас! Вода газированная!» В уходящей куда-то в глубь сцены аллее показались два человека: один – длинный темпераментный юноша в лихо заломленной на затылок кепке, из-под которой свешивались непокорные вихры, второй – приземистый, основательный мужчина средних лет, в костюме и при галстуке, типичный интеллигент.
Катя неосознанно подалась вперед, пристально следя за всем, что происходит на сцене, не упуская ни одной детали. В данную минуту она перестала быть собой, Катей Лучниковой, москвичкой тридцати трех лет, театральным режиссером. Она словно слилась со спектаклем в единое целое, стала одним огромным организмом со всеми его участниками. На ближайшие три часа у них теперь была одна на всех кровеносная система, одни легкие, то раскрывавшиеся во всем объеме, глотая воздух, то напряженно сжимавшиеся в груди. Наверное, с научной точки зрения это звучало нелепо, но Катя всем существом чувствовала, что от того, насколько она сосредоточена, от того, как дышит, как мыслит, что ощущает внутри, зависит происходящее на сцене. В сложных сценах она шевелила губами, вместе с актерами беззвучно проговаривая текст, и неосознанно предвосхищала их жесты. Как будто бы действительно дирижировала спектаклем не на физическом, а каком-то более глубинном, ментальном, а может, и органическом, уровне.
Спектакль шел хорошо, это Катя могла сказать точно. Все актеры работали слаженно, действовали в едином ритме. Никто не выбивался, не фальшивил, не перетягивал одеяло на себя. И Катя, все еще глубоко погруженная в саму ткань постановки, чувствовала, как в груди постепенно разливается теплое чувство удовлетворения. Конечно, подводить итоги было еще рано, до финала оставалось еще больше часа. Но Катя уже видела, что никто сегодня не подвел. Нургуль не выпала из образа, не забыла все, чему Катя ее учила, Солсбери, несмотря на перестановки в касте, подошел к роли Воланда со всей отдачей, Сережа не сбился по неопытности и не перепутал английские слова. Все шло, как надо, и зрители принимали спектакль именно так, как Кате хотелось. Со своего места она слышала временами одобрительный гул в зале, а иногда, в особенно эмоциональных местах, даже женские вскрики.
И вот действие стало приближаться к концу. Уже состоялась казнь бродячего проповедника Иешуа Га-Ноцри, отгремел бал у Сатаны, Маргарите возвратили Мастера. Настало время финальной сцены. Катя была взвинчена до предела. Проживавшая каждую сцену спектакля, пропустившая через себя кульминацию, она вся напряглась, натянулась, как струна, в ожидании развязки. Подалась вперед, к перегородке, отделявшей ее от пространства зрительного зала и сцены, вцепилась в нее до побелевших костяшек. Всем своим существом она сейчас была там, вместе со своими героями, вместе с Воландом, Коровьевым, Маргаритой. Вместе с Мастером.
Высоко в темном небе висела луна, освещая мертвенным серебристым светом всадников, спустившихся на каменистый утес как будто бы из самого ночного мрака. Возглавлял процессию сам Князь Тьмы – не человек, но некий символ, образ, архетип, средоточие Темноты, которая не всегда несет зло и без которой Свет не был бы светом. То ли гримеры хорошо потрудились над Солсбери, то ли все дело тут было в профессиональном мастерстве британца, но Катя с изумлением вглядывалась в черты его лица. Невозможно было сказать сейчас, красивое оно или безобразное, спокойное или устрашающее. В нем просто как будто бы не было ничего человеческого, ничего, подходящего под привычные категории. Могучая темная сила, бессмертный дух и вечный судия, вот кем представал сейчас актер, исполнявший роль Воланда. Рядом с ним замерла на краю обрыва его свита – Бегемот, еще недавно проказливый кот или глумливый толстяк, теперь принял образ печального тоненького юноши-пажа (в этой сцене его играл молодой турецкий актер), на месте Коровьева – Фагота оказался рыцарь с мрачным, не знающим улыбки лицом. Азазелло утратил свои хищные клыки и бельмо на глазу и принял холодный и страшный облик демона смерти.
– Сегодня такая ночь, когда сводятся счеты, – негромко произнес Воланд, и от голоса его, казалось, по всему залу пробежала дрожь.
Женщина, стоявшая на краю скалы вместе со всеми, уже не напоминала ни модную московскую даму тридцатых годов, ни отчаянную ведьму, принимавшую обнаженной сатанинских гостей. Лицо ее теперь светилось какой-то тихой внутренней красотой, свободной от косметических ухищрений, красотой, не желающей нравиться, существующей как будто сама по себе. «Молодец, Нургуль!» – отметила про себя Катя. Девушка все-таки поняла, чего она от нее хотела, и сейчас не суетилась, не фальшивила, не переигрывала. Просто спокойно, отрешенно смотрела перед собой, как существо, которому человеческое любопытство и другие суетные эмоции уже чужды, существо, познавшее в жизни вещи другого, высшего порядка.
И, наконец, Мастер. Его облик тоже изменился. Исчезла больничная пижама – теперь он был облачен в свободный белый хитон. Пропала куда-то кое-как выбритая голова – волосы Мастера теперь ниспадали на плечи, легкими волнами развевались при порывах ветра. Движения, еще недавно мелкие, неуверенные, порой чересчур резкие, стали плавны и исполнены внутренней силы. Но главным было то, как переменился его взгляд. Световики, которым Катя не раз давала указания на этот счет, выхватили прожекторами из окутывавшей всех героев тьмы лицо Мастера, и на зрителей глянули невероятные, чистые, познавшие смертную муку – и все равно исполненные любви к каждому глаза Иешуа.
Катя почувствовала, как по спине ее, вдоль позвоночника, побежали мурашки. От этого взгляда некуда было деться, от него невозможно было скрыться, спрятаться. И вместе с тем он не пугал, не судил, не пытался вывести на чистую воду. Он как будто бы проникал в самую душу и принимал тебя вместе со всеми тайными мыслями и смутными страстями.
– Мне хотелось показать вам вашего героя, – снова заговорил Воланд, на этот раз обращаясь к Мастеру. – Около двух тысяч лет сидит он на этой площадке и спит, но, когда приходит полная луна, как видите, его терзает бессонница.
Мощный луч прожектора прорезал темноту и высветил плоскую каменистую площадку, располагавшуюся напротив героев и отделенную от них пропастью. На площадке, в глубоком кресле сидел, обессиленно опустив голову на руки, человек в белой мантии. Крепкие широкие плечи его, плечи неутомимого воина и бесстрашного полководца, были опущены, словно измученные неподъемной ношей, черты лица, крупные, резкие, искажены от страдания. «Невыносимого», – сказала бы Катя, но нет, страдание это тем и было страшно, что его можно было вынести, пережить. Именно это и произошло с человеком, он пережил его и продолжал переживать вот уже две тысячи лет.