– Здание? – повторил я, чувствуя, что волосы у меня встают дыбом.
– Здание, – как эхо, подкрепил он мой страх. Он тоже дрожал всем телом. – Это не мудрость, а всего лишь слепое, вездесущее совершенство, самочинно возникшее; оно не в людях, хотя состоит из людей, – оно вышло из междулюдья. Слышишь? Людское зло мелковато, ущербно, а тут возникла громада… Горы пота! Моря урины! Гром агонии, миллионогрудый хрип! Дерьмо столетий – опора! Тут ты можешь утонуть в людях, можешь удавиться ими, исчезнуть в людской пустыне, так-то, брат! Взгляни-ка: люди, не переставая помешивать чай, ненароком разорвут тебя на куски и, болтая о пустяках, ковыряя в зубах, будут мало-помалу мурыжить твой труп и чай на нем заваривать… и станешь ты безволосой, затрепанной куклой, тряпкой, желтой погремушкой, мусорным совком в грязных слезах, брошенным в угол… Так действует самородное совершенство – не мудрость! Мудрость – это ты, ты сам, или – вдвоем! Ты и этот другой, а меж вами – мост праведных молний из глаз в глаза…
То, что он говорил, бледный как смерть, обливаясь потом, казалось мне все более знакомым. Я уже слышал что-то похожее. Вдруг я вспомнил: то же самое он проповедовал с амвона; и там было о людях, которые чем-то там давятся, и о зле как о дьяволе… а брат Персвазий сказал, что проповедь была провокацией, что отец Орфини провоцировал…
– Как я могу верить? – сказал я с мукой в голосе.
Он задрожал.
– Слушай!! – кричал он шепотом. – Ты разве не видишь: то, что на одном уровне будет беседой или шуткой, на другом оказывается дисциплинарным проступком, на третьем – сведением счетов между Отделами, а если ты потянешь эту ниточку дальше, она растворится у тебя в руках, след впитается в стены, ведь всякий след тут ведет во все стороны сразу!!
– А ты это понимаешь?
– Понимаю, что же тут непонятного. Измена необходима, но Здание существует для того, чтобы сделать ее невозможной, значит, надо сделать невозможной необходимость. Как? Уничтожая истину. Измена становится тщетной, если истина всякий раз оборачивается одной из масок лжи. Поэтому тут нет места ничему, что было бы твоим собственным, – ни последовательному отчаянию, ни добротному, толковому преступлению, которое сделало бы тебя по-настоящему виноватым, заклеймило раз навсегда. Слушай! Давай сговоримся! Устроим заговор, тайный союз! И тем самым освободимся!!
– Ты с ума сошел!
– Нет! Если мы поверим друг другу – спасемся. Я верну тебе тебя, а ты отдашь мне меня. Только так мы станем свободными!!
– Нас схватят!
– Возможно. Что ж – тем более мы должны это сделать. Веруя в неудачу с первой минуты, мы искупим друг друга! Я буду умирать за тебя, ты – за меня, и уж это-то будет истинным, уж этого они не подделают, ты понимаешь?! Ты будешь распят с разбойником и негодяем, потому что я негодяй! Да! Мне приказали втянуть тебя в заговор… Я провокатор…
– Что?! Что ты сказал?!
– Так ты и теперь… и теперь еще не понимаешь? Я священник, и потому провокатор! Здесь священник только как провокатор может сказать то, что я тебе говорил!! Мне приказали в убеждении, что ты согласишься…
– Опомнись! Как я могу согласиться?!
– У тебя нет иного выхода. Так они полагают. И это правда. У тебя уже нет сил. Сегодня ты обвинил невинного человека, который тебе сочувствовал, ведь Барран – так ты, во всяком случае, думал – сочувствовал тебе, а ведь ты его выдал, значит, ты дашь согласие, не сегодня, так завтра, не мне, так кому-то другому. Но тогда ты согласишься лишь потому, что к этому вынудит тебя Здание, и лишь по видимости, принимая навязанную игру. Сделай иначе! Согласись на самом деле, в душе решись, сразу, взаправду, и тогда внутри Провокации родится у нас Истина…
– Но тебе ведь придется написать рапорт и выдать меня, потому что я с тобой сговорился!
– Ну конечно, я тебя выдам! А они примут это за видимость конспирации, за вынужденный заговор, решат, что ты согласился лгать и носить шутовскую маску, которую мне приказано было натянуть тебе на лицо; но ты, решившись на это вольною волей, своим хотением, все видя и все до конца понимая, заполнишь пустоту содержанием, и заговор, задуманный Зданием как Провокация, облечется во Плоть. Согласен?
Я молчал.
– Отказываешься? – Голос у него задрожал, по щеке скатилась слеза. Он сердито смахнул ее. – Не обращай внимания, это просто так… по привычке…
Я сидел, не переставая трясти ногой, не видя его, даже не слыша, словно меня опять окружали ряды белых коридоров, белых дверей, – обокраденный, лишенный всего, что могло быть моим. И, все еще видя перед глазами мертвенный блеск лабиринта, слыша в ушах его размеренный ход, сказал:
– Согласен.
Лицо его прорезала молния. Наполовину отвернувшись, он вытер платком лоб и щеки.
– Теперь ты будешь бояться, что я предам тебя на самом деле, – произнес он наконец, – но тут ничего не поделаешь. Слушай: любые клятвы, присяги, обещания тут бесполезны, поэтому – сегодня уже ничего. Никаких условных знаков. Они нас все равно не спасут. Оружием нашим будет явность заговора, явность, в которую никто не поверит. Теперь я донесу обо всем своему начальнику. Веди себя как обычно – делай все то же, что делал до сих пор…
– Так что же – идти в Журнал корреспонденции?
– А ты бы пошел?
– Пожалуй, нет.
– Тогда не иди. Лучше ступай отдохни, наберись сил… Завтра после обеда, на седьмом этаже, рядом с лифтом, между кариатидами, тебя будет ждать Второй…
– Второй?
– То есть я. Двое – так мы будем себя называть.
– Я буду Первым?
– Да. Теперь я уйду. Было бы подозрительно, если бы наш разговор затянулся.
– Погоди! Что мне говорить, если меня возьмут в оборот прежде нашей завтрашней встречи?
– Что хочешь.
– Я могу тебя выдать?
– Разумеется. Ведь о заговоре будет известно, но только как о мнимом. Ты был в себе не…
Он не договорил.
– Аты?
– Я тоже. Хватит. Разорвем этот заколдованный круг. Помни: мы спасемся сообща, искупим друг друга, даже если погибнем. Прощай.
Я уже не отвечал. Он вышел стремительным шагом, и воздух, приведенный в движение его уходом, еще какое-то время обвевал мне лицо.
«Он идет, чтобы предать меня – для видимости. Но как я могу знать, что только для видимости?» – подумал я, однако эта мысль оставила меня совершенно равнодушным. Я встал. Хотел что-то сказать, но не смог, потому что никого не было. Я закашлял, намеренно громко, чтобы услышать себя. Эхо не прозвучало. Приоткрыв дверь, я заглянул в соседнюю комнату. Она была пуста, лишь на столе медленно, как стрелки часов, обращались катушки магнитофона. Я снял их, порвал ленту на мелкие части, распихал по карманам и пошел в ванную.
XIII
Меня разбудил вой водопроводных труб. Открыв глаза, я в первый раз заметил, что потолок ванной покрыт алебастровым барельефом, белым, чистым, со сценой из жизни в раю. Адам и Ева подглядывали из-за дерева, змей затаился на ветке, высунув голову из-за круглой Евиной ягодицы, ангел за тучкой строчил какой-то длинный донос – почти в точности как рассказывал Барран. Барран! Я сел на полу, сон как рукой сняло. Перед тем как заснуть, я стащил с себя все, а полотенце, которое я себе подстелил, не защищало от холода кафельных плиток. Я был какой-то окостенелый, жесткий, словно уже затвердевал после смерти, и ожил лишь под струями горячей воды. Выйдя из ванны, подошел к зеркалу. Я не удивился бы, увидев там старческое лицо: вчерашний день казался мне какой-то пучиной времени, всосавшей все мои силы, как будто свою жизнь я уже прожил и осталась мне лишь глупая песенка, услышанная от профессора, – я все повторял ее во время купания: