– Ой, ты… держишь ухо востро… повышение бы тебе… другой бы подумал: хлопоушник, а он востряк! Тю! тю! – Он с отцовской ласковостью тыкал меня в бок пальцем. Он как-то страшно состарился, то ли от недосыпа, то ли еще от чего.
– Даже щекотки не боишься? – продолжал он, с понимающим видом прищуриваясь. – Да ты просто хват! Что такое Галактоплексия, знаешь?
– А что? Викторинка?
– Ага. Не знаешь? Конец света, вот что, ха-ха…
Неужели в их пьяном сознании чиновники брали верх над профессорами? – промелькнуло у меня в раскалывающейся от боли голове: Барран уставился в меня холодным, горящим взглядом.
Кто-то из-под стола поскреб мне ногу. Из-под скатерти рыжей щеткой вынырнула голова крематора; он неуклюже, но решительно лез ко мне на колени, повторяя:
– До чего же приятно, когда старые друзья друг дружку допытывают! Словно розовый лепесток лижешь, а? На мякине… того… провести…
Я пробовал освободиться, но он припал ко мне, обнял за шею, шепча:
– Приятель, смотри в оба. Братец родимый. Я для тебя все, что хочешь… весь мир для тебя спалю… до последней крупицы… скажи только слово, я для тебя…
– Да пустите же… Господин профессор… господин крематор снова лезет целоваться, – повторял я, бессильно борясь с ним. Он висел на мне как мешок, колол в щеки щетиной, кто-то его оттаскивал, он пятился задом, по-рачьи, уже в отдалении показывая мне десертную тарелку, которую держал в руках.
«Тарелка, что такое тарелка, о чем говорит тарелка? – лихорадочно думал я. – Об этом уже что-то было… где? Боже праведный! Сервиз! Кто говорил «сервиз», что значит «сервиз»?!»
Начался всеобщий переполох. Нас стало как будто бы больше, но это просто все повскакали с мест. Посередине, на стуле, отодвинутом от стола, сидел толстый профессор с мокрой тряпкой на лысине; мощная икота подбрасывала его; в тишине, которая вдруг наступила, ее ритм сливался с мерным храпом беспробудно спящего в углу офицера.
– Напугать! Устрашить!!! – закричали вокруг.
Я встал, захваченный общим движением. Мы обступили толстого профессора. Я пошатывался. Толстяк смотрел на нас неуверенно, руками просил о помощи; всякий раз, когда он хотел что-то сказать, ужасная икота обрывала начатое слово. С выкаченными глазными яблоками, весь посинев, он дрожал так, что стул под ним скрипел.
– Намекает!! – прошипел, вслушиваясь в икоту, крематор, поднимая тарелку вверх. – Слышите?!
– Нет! Н-н-ет!! – пытался защищаться толстяк, но его протесты задавил еще более мощный приступ икоты.
– Э, братец, да ты сигнализируешь?! – крикнул ему в лицо Бар-ран. Он судорожно сжимал мою ладонь.
– Не-е-ет!!
– Считать!! – завизжали все.
Приглушенным хором, бормоча, мы считали приступы икоты:
– Одиннадцать… двенадцать… тринадцать…
– Изменник! – прошипел в промежутке крематор.
Толстяк синел, принимая все более темные оттенки. На лысине крупными горошинами проступал пот – казалось, что страх, от которого он весь дрожал, выжимает его череп, словно лимон.
– Тринадцать… четырнадцать… пятнадцать…
Замерев, я ждал, не чувствуя собственных пальцев, сдавленных страшным усилием. Толстяк со стоном сунул кулак в рот, но икота, подавленная и потому еще более громкая, отшвырнула его на спинку стула.
– Шест…
Толстяк затрясся, закашлялся и добрую минуту не дышал. Потом его набрякшие веки поднялись, и на складчатом лице разлилась умиротворенность.
– Спасибо… – прошептал он, – спасибо…
И снова мы как ни в чем не бывало вернулись к столу. Я был пьян и знал об этом, но пьян был иначе, чем прежде. Движения стали свободнее, говорить я тоже мог без особого труда, настороженная, притаившаяся часть моего сознания куда-то исчезла – а я отнесся к ее исчезновению с беспечным самозабвением.
Я не успел оглянуться, как Барран втянул меня в диспут о Здании и его зданчатости. Сперва он спел мне песенку:
– Смысл Зданья – в Антизданье, Антизданья – в Зданье! Аминь!
Потом рассказал парочку анекдотов из области содомистики и гоморрологии. Я уже не обращал внимания на тарелку, которую издалека тыкал мне в глаза крематор.
– Знаю! – разудало закричал я. – Сервиз! Понимаю, подставка! Понимаю, ну и что? Что мне кто сделает? Профессор – свой в доску! А я – вольная птица!
– Птаха ты моя внештатная… – вторил мне басом худой, и хлопал по колену, и улыбался умильно, левой щекой, расспрашивая о моих шпионских успехах, о том, как я чувствую себя в Здании. Я принялся рассказывать о том и о сем.
– Ну, ну, и что было дальше, ну? – любопытствовал он.
Я уже выкладывал ему все, по секрету от прочих – в них я еще не был совершенно уверен. О проповеднике Барран сказал по-французски: abbê provocateur
[36], а историю златоокого старичка прокомментировал лаконично:
– Да, неверную позицию он занял в гробу, ошибочную. Поделом ему!
Семприак в конце концов отошел от стола и о чем-то словно бы совещался с толстяком, который поливал лысину из стакана.
– Сговариваются… – показал я на них глазами Баррану.
– Глупости! – отмахнулся он. – Ну а потом что? Что тебе доктор сказал?
Он внимательно выслушал меня до конца, перевел дух, торжественно пожал мою свешенную правую руку и сказал:
– Горюешь, а? Не надо, брось, ради Бога! Погляди на меня: пьяный вдрызг. Пья… не… нький!! Протрезвевши – дело другое, но теперь нет у меня от тебя секретов. Я твой, ты мой! Знаешь с кем ты имеешь дело? Не знаешь!
– Ты уже говорил. Преподаешь…
– Ба, это только так… в свободные минуты. Я прикомандирован к трансцендентным делам. Не из-за отсутствия скромности, но из любви к истине говорю тебе: lа maison – c’est moi
[37]. Теперь следи внимательно. Триплет, квадруплет, квинтуплет – это все чепуха, глупости. Ребячество. Ребенок рыбы, фарш с лучком. Дежурный соус, одним словом. Есть Здание, верно? И есть Антиздание. Оба повидавшие виды. Века уже так!! И все – понимаешь? – перевербованное. Здание – целиком – состоит из вражеских агентов, а все Антиздание – из наших!!!
– Это шутка? – попытался я приуменьшить ошеломительность его нашептываний.
– Не прикидывайся идиотом! Однако же, обрати внимание, хотя кругом, на всех стульях, заагентурились и позаменялись, и эти только прикидываются нашими, а те – теми, существо дела от этого не меняется вовсе!!
– То есть как?
– А так, что Здание по-прежнему стоит и держится неколебимо благодаря сухожилиям своей структуры! Перевербовка шла годами, агент за агентом, так что форма осталась совершенно нетронутой! Все те же звания, назначения, премии за разоблачение, все те же приказы, уставы, законы об охране служебной тайны – нарастали они веками, а столоначальствование, кабинетохождение и бумаговращение такими печатями ограждены, такая кругом подписандия и бюрокрандия, что верность Зданию перешла в структуру его, в его скелет, из кости в кость; вот и выходит, что шпионская честь, и «за родину», и «ради сохраненья основ», и «не щадя сил», и «бдительность», хотя и полые совершенно внутри, – по-прежнему действуют!!