Он налил. Мы выпили.
– Итак? – сказал Барран, задумчиво улыбаясь и поправляя нос. – На чем же мы остановились? Десемантизация! Да! Это просто, очень просто: это лишение значений…
– То есть как? – глуповато спросил я и умолк, сконфуженный. Он этого не заметил.
– Со значениями надо покончить! – твердо пояснил Барран. – История и так связала нас по рукам и ногам, заклеив все толстой корой толкований, значений, мистификаций; поэтому я не лущу атомы, не потрошу звезды, но последовательно, постепенно, тщательно и всесторонне вычитаю изо всего Смысл.
– Но разве не является это… в известном смысле… уничтожением?
Он испытующе взглянул на меня. Остальные зашептались и умолкли. Офицер у стены все храпел и храпел.
– С вами не соскучишься… Уничтожением? Ну что ж, когда вы что-нибудь создаете, ракету или новую вилку, – сколько из-за этого сумятицы, осложнений, сомнений! Но если вы только уничтожаете (я сознательно пользуюсь этим упрощенным определением, вслед за вами), то, как бы там ни было, это и просто, и надежно…
– Значит, вы… одобряете уничтожение? – спросил я, безуспешно борясь с глуповатой улыбкой, которая искривляла мой рот, но он давно уже был не мой и растягивался все шире.
– Э, это не я, это коньяк… – Барран тихонько чокнулся со мной. Мы выпили. – Впрочем, нас нет, – небрежно добавил он.
– То есть как?
– Известно ли вам, какова математическая вероятность того, что взятая наудачу в космосе кучка материи приобщится к процессу жизни, хотя бы в виде листа, колбасы или воды, которую выпьет живое существо? В виде горсточки воздуха, который оно вдохнет? Один к квадрильону! Космос безмерно мертв. Одна частичка из квадрильона может включиться в круговорот жизни, в цикл рождений и гниения, – что за неслыханная редкость! А теперь скажи-ка мне, какова вероятность приобщения к жизни уже не в виде пищи, воды или воздуха, но в виде зародыша? Если взять отношение всей материи космоса, ветшающих солнц, трухлеющих планет, этой пыли и сора, именуемого туманностями, этой гигантской прачечной, этой клоаки смердящих газов, называемой Млечным Путем, этой огненной ферментации, всего этого мусора, – к весу наших, человеческих тел, тел всех живущих, и подсчитать, какова вероятность того, что первая попавшаяся кучка материи, равная по весу телу, когда-либо станет живым человеком, – окажется, что эта вероятность практически равна нулю!
– Нулю? – повторил я. – Что это значит?
– А то, что все мы, сидящие здесь, не имели ни малейшего шанса появиться на свет, ergo – нас просто-напросто нет…
– Как, как? – Я терпеливо моргал – что-то заслоняло мне взор.
– Нас нет… – повторил Барран и вместе с остальными зашелся смехом.
Только тут я понял, что он шутил, – элегантно, научно, математически; засмеялся и я, из вежливости, потому что веселости никакой не чувствовал.
Пустые бутылки исчезали со стола, вместо них появлялись полные. Я прислушивался к разговору ученых как прилежный, хотя понимающий все меньше и меньше слушатель. Я был уже по-настоящему пьян. Кто-то – кажется, крематор, – встав, произнес похвалу агонии как испытанию Сил. Профессор Делюж дискутировал с Барраном о дементистике и психофагии – а может, это называлось иначе? – потом толковали о каких-то новых открытиях, о Масhinа Mistificatrix
[29]; я пытался стряхнуть сонливость, садился преувеличенно прямо, но голова все время клонилась вперед; впадал в мгновенное оцепенение, отдалялся от говорящих и вдруг переставал их слышать, пока наконец какая-то реплика не отозвалась громко у меня в ушах.
– Готов? – внезапно спросил кто-то. Я хотел рассмотреть его и, поворачивая голову, почувствовал, как страшно я пьян. Я уже ни о чем не думал – теперь думалось мной. В облаке крошечных вспышек я ухватился за стол и по-собачьи положил на его край разгоряченную голову.
Перед самыми моими глазами была ножка рюмки, стройная, как у жеребенка; растроганный до слез, я тихонько шептал ей, что держал и буду держать ухо востро. Надо мной по-прежнему пили и разговаривали – поистине, несокрушимы были мозги ученых!
Потом все исчезло. Я, должно быть, заснул, не знаю, надолго ли. Очнулся я с головой на столе. Придавленная щека горела огнем, под носом были рассыпанные по скатерти крошки. Я услышал голоса.
– Космос… весь космос подделал… mea culpa… сознаюсь…
– Перестань, старик…
– Приказали мне, приказали…
– Перестань, это пошло. Выпей воды.
– Может, не спит, – раздался другой голос.
– Э, спит…
Голоса смолкли, потому что я пошевелился и открыл глаза. Они сидели, как раньше. Из угла доносился пронзительный храп. Блики света, рюмки и лица плыли перед глазами.
– Silentium! Господа!
– Гаудеамус Исидор!
– Nunc est gaudium atque Bibendum!
[30] – доносился до меня далекий гомон.
«Ну и какая разница? – подумал я. – Точно так же, как те… Только что по-латыни…»
– Смелей, господа, смелее! – призывал Барран. – Suaviter in re, fortiter in modo… Spectator debet esse elegans, penetrans et bidexter… Vivat omnes virgines
[31], господа!! Зданье – наше достоянье! Ваше здоровье!!!
Все шло передо мною кругами: красное, потное, белое, худое, толстое – и сливалось с тем, что было вначале; раньше они орали «девицы!» – по-пьяному, гогоча, – «эх! милашки! сосочки! эх!» – а теперь «Frivolitas in duo corpore, Venus Invigilatrix»
[32], – почему все время одно и то же, одно и то же? Я пытался спросить, но никто не слушал меня. Они вскакивали, чокались, садились, запевали, вдруг кто-то предложил устроить хоровод и танцы, «уже было!» – сказал я, но они, не обращая на это внимания, увлекли и меня. «Тутудуруту!» – гудел толстый профессор, и мы змейкой, гуськом, один за другим, протопали вокруг комнаты, а потом через боковую дверь в большой зал; холод, сквозивший из каких-то темных провалов, несколько отрезвил нас – куда мы, собственно, попали?
Словно какой-то Teatrum Anatomicum для чтения лекций, в виде расширяющейся кверху воронки, на дне – возвышение, кафедра, черные доски, губки, мел, полки с банками; неподалеку от двери, на столе – другие банки, пустые, без спирта; я узнал их, они были из кабинета комендерала – как видно, отсюда он их и брал. Какая-то почтенного вида фигура в черном приблизилась к нашему ритмично притопывающему кружку; крематор притормозил, изображая ртом выпускание пара. Я оторвался от поезда и стоял один, ожидая, что тут еще произойдет.