Крушение, по предсказанию Маркса – неизбежное следствие индустриальной революции, могло быть разве что ускорено революционерами, сам же ход был задан неотвратимо. Что последует потом, было не ясно, так что русские революционеры, которым впервые как раз в наименее индустриальной стране удалась революция, поначалу были скорее беспомощны в том, что теперь делать практически. Тезис «от каждого по способностям, каждому по потребностям», выдвинутый Марксом в своих удручающе общих формулировках, совершенно не подходил для такой темы, о чём уже говорилось намёками в предыдущей главе. Ибо что это означает на практике? Кто что должен отдавать, кто и когда получал достаточно? И кто решает? И если рынки и стимул к получению прибыли исчезнут, откуда фабрика узнает, что ей производить? Чтобы практические вопросы не вставали слишком остро, в Советском Союзе были введены пятилетние планы, а для верности ещё и диктатура – от политической группировки, которая вскоре была объявлена в качестве единой партии, но в которой заправляли не наивные рабочие, а в основном интеллектуалы в гегельянских очках, хотя особой прозорливостью и не обладавшие, зато обладавшие большим влиянием.
Можно с успехом рассуждать о том, как история двинулась бы дальше, если бы социализм был сформирован не столько Марксом, сколько Бакуниным или ещё какой-то более приближенной к реальности, менее профессорской, менее самовосхищённой личностью. Так или иначе, нельзя было терпеть, что некоторые становились сказочно богатыми, тогда как огромная часть населения пребывала в нищете. Пусть такое состояние дел сложилось в Европе ещё до Французской революции, точно так же, как на Барбадосе. Но теперь это больше было неприемлемо. Если результат экономики Рикардо выглядел так, то она была либо неверной, либо не вполне истинной. Широкие народные слои тоже хотели что-то иметь от того богатства, что так соблазнительно разворачивалось у них на глазах. И среди буржуазии тоже распространилось понимание, что дальше так не пойдёт, не может идти. Экономика обязана была теперь задумываться не только о возникновении, но и о моральных основаниях и распределении богатства и о подходящих для этого государственных институциях. Что и стало кругом тем, интересующих Джона Стюарта Милля.
Милль и социал-демократия
1848 год был не только годом революции, годом, в который Маркс и Энгельс опубликовали свой «Коммунистический манифест», но и годом экономически низшей точки. В 50-е и 60-е годы XIX века начался заметный подъём, в том числе зарплат, и улучшение условий жизни рабочих. И пусть развитие было медленным, но хотя бы нищета шла на спад. В двух поколениях между 1848 годом и началом Первой мировой войны в индустриальных странах доход на душу населения удвоился (в Германии вырос даже в два с половиной раза), а поскольку несправедливость распределения больше не могла нарастать, то даже у бедных и их многочисленных детей кусок получаемого пирога становился всё больше. Действительно наметилось нечто вроде благосостояния, которое перестало быть богатством немногих. К сожалению, Маркс уже не мог осмыслить это в своём «Капитале», сочиняемом в то время, поскольку его теория уже давно была отлита в бронзе и гласила, что зарплаты могут только падать. Маркс уже больше никогда не смог бы признать, насколько гибок на самом деле капитализм, который и так вызывал у него удивление своей гибкостью. Он не мог поверить, что экономические отношения меняются сами по себе, без всякой пролетарской революции. На практике зарплаты росли существенно, потому что в среде буржуазии действительно распространялось что-то вроде сострадания, а также потому – и это было более действенным, – что возникли профсоюзы, которые впервые дали рабочим голос, организацию и силу, чтобы добиваться своего. Они росли ещё и потому, что железный закон зарплаты попросту был неверным. Владельцы фабрик поняли, что для более сложной деятельности нужны обученные и опытные рабочие, которыми нельзя поступиться в борьбе с конкурентами только из-за того, что это давало выигрыш в несколько крейцеров. Для работодателя не было и нет ничего хлопотнее, чем терять дельную рабочую силу.
В 1848 году, в этом ключевом году XIX века, Джон Стюарт Милль (1806–1873) также опубликовал свои «Основание политической экономии». Милль был интеллектуальным вундеркиндом своего времени. Он очень рано научился обращаться почти со всеми инструментами духа и по всем дисциплинам писал произведения непреходящей ценности: он был своего рода Моцартом философии. Своему отцу, который тоже был философом, он служил объектом исследований, в которых тот выяснял, что получится, если ребёнка с первых дней пичкать чистым разумом в форме латинской и греческой грамматики, логики, геометрии и арифметики, истории, химии и зоологии. Вместо пышногрудой гувернантки у него был воспитатель Джереми Бентам, философ высокого интеллекта, которому и по сей день воздаётся слава изобретателя утилитаризма. Бентам изолировал маленького Джона Стюарта от других детей и вообще от всего того, что, по его мнению, не имело пользы. Милль начал изучение древних языков в возрасте трёх лет и в семь лет читал «Диалоги» Платона в оригинале. Для расслабления были Плутарх и на сладкое «История Великобритании» Юма. К десяти годам он прочитал бо́льшую часть классической литературы и владел древними языками на университетском уровне. Говорил по-немецки и по-французски. Сравнительно поздно, в возрасте тринадцати лет, он начал изучение трудов Адама Смита и Давида Рикардо – что могло быть связано с тем, что ему до одиннадцатого года своей жизни, 1817-го, пришлось ждать, когда выйдут в свет «Начала политической экономии и налогообложения» Рикардо.
В возрасте 14 лет Милль приобщился к спорту, играм и своим ровесникам. Жизнь стала благодаря этому, с одной стороны, ярче, с другой стороны, сложнее и непостижимее, чем мир книг. Ввиду плохого устройства и ужаса действительной жизни в юности Милль пережил глубокую депрессию, которая оказалась отнюдь не последней. Такое состояние души не предусматривалось в теориях его отца и Бентама, и этот эпизод сказался на всём теоретическом и практическом каркасе его жизни. Большинство интеллектуалов видят мир глазами своих идей, и лишь немногие поступают наоборот: взвешивают теории в свете мира. К последней группе принадлежал и Милль после своей депрессии. Он проглотил и переварил всё интеллектуальное знание своего времени, но не стал от этого снобом. Он стал хорошо заземлённым человеком, воспринимающим жизнь такой, какая она была, а не такой, какой должна быть.
Мнение Милля о Бентаме не было благосклонным, потерянное детство преследовало его всю жизнь. Он ставил в укор учителю свою эмоциональную пустоту, он был хотя и весёлым человеком, но не способным к сильным чувствам и глубокому опыту. Тем самым Бентам дисквалифицировался в его глазах и как философ, поскольку не преподнёс ученику человеческий опыт: «Соответственно, этими границами и определяется знание Бентамом природы человека <…> Он не обладал ни внутренним, ни внешним опытом; спокойная, равномерная мелодия его жизни и здоровье его духа лишали его того и другого. Он не знал ни богатства, ни бедности, ни страсти, ни пресыщения. У него не было даже опыта болезни, он прожил с детства до 85 лет, обладая юношеским здоровьем. Он не знал ни уныния, ни тяжести на сердце. Он никогда не воспринимал жизнь как утомительную тяготу. Он до конца оставался мальчиком. Самонадеянность, этот демон гениальных людей нашего времени – от Вордсворта до Байрона, от Гёте до Шатобриана, – которому наша эпоха обязана столь многим в своей радостной и печальной мудрости, так никогда и не проснулся в нём. Он не ведал, как много человеческой природы в нём дремало, и мы тоже не можем это знать». Отнюдь не благосклонное суждение.