В Англии 1848 года Милль был уже всюду признанной величиной – как философ и как политический интеллектуал. Он самый значительный представитель утилитаризма, в котором названо вслух то, что экономисты втайне думают и предполагают. Утилитаризм глубоко заглядывает человеку в глаза, сокрушённо качает головой и констатирует, что человек стремится только к тому, чтобы максимизировать свою выгоду, добиваясь удовольствия и избегая страдания. Исходя из утилитаризма, можно объяснить поведение людей и животных (хотя человеку и присущи более изысканные удовольствия – например, философия). Утилитаризм – философия, которая часто подвергается нападкам, но она обладает большим преимуществом: абсолютной убедительностью, поскольку всякий, кто слышит про этот принцип, сразу чувствует себя пойманным с поличным. А что ещё человеку делать – стремиться к страху и неприятностям? Экономисты разделяют эту картину мира, ибо человек становится предсказуемой, статистической величиной, если реагирует на побуждения, поддающиеся измерению. Точнее говоря, утилитаризм со времён Милля для большинства экономистов – единственно мыслимая философская опора, как бы худо она ни выглядела. Экономисты не знают, что делать с людьми, которые не ищут выгоды и остаются всегда милыми и альтруистичными. Экономисты становятся совсем холодными, в стиле Бентама, и растерянными, когда, например, благотворительное пожертвование объясняется его полезностью для улучшения социального статуса.
Но важнее другая философская установка, с помощью которой Милль действительно реформировал экономику. Он был консеквенциалистом. Для таких людей последствия гораздо важнее, чем мотивация. Если я помогаю старой даме перейти улицу потому, что получу за это деньги, то результат хорош – тем самым хорошо и действие. Если она не будет переведена и её задавит машина, то результат плох, а плох он был оттого, что очевидно не нашлось никого, кто помог бы старой даме – неважно, по каким мотивам. И если я помогаю старой даме перейти через улицу бескорыстно и только ради неё самой, но она всё-таки попадает под машину, то последовательный человек тоже не сочтёт мой поступок хорошим. Результат не был хорошим, и поэтому всё своё действие я мог бы оставить при себе.
Консеквенциалисты тем самым – антиподы кантианцев, для которых ничто не хорошо так, как доброе намерение, независимо от результата. Итак, Милль ввёл в экономику консеквенциализм. Конкретно это означало следующее: если экономический порядок ведёт к тому, что большая часть населения попадает под колёса, то с теорией что-то не так. Она может быть логичной, элегантной и убедительной сама по себе, но для практики не годится. Так Милль видел экономику индустриальной революции: она не вела к максимально возможной пользе для как можно большего числа людей и потому не была хороша.
Итак, Милль оглядывается и обнаруживает, что следствия современного экономического порядка неприемлемы, и потому привносит в экономику социал-демократический мотив. Он звучит приблизительно так: «Сознаюсь, меня вовсе не прельщает идеал жизни, который питают люди, считающие, что естественное состояние человека есть борьба за существование; что положение, при котором каждый топчет, теснит, расталкивает и преследует других по пятам – представляющее современный тип социальной жизни, – есть самая желательная участь человечества, а не печальный симптом одного из фазисов экономического развития»
[49]. Милль хотя и подтверждает, что свободные рынки, частная собственность и т. п. есть фундамент благосостояния, но говорит также, что вопрос возникновения изобилия следует отделять от вопроса о его распределении. То, каким путём становишься богатым, не имеет ничего общего с тем, как поступаешь с деньгами. Общество может установить такое распределение, благодаря которому будет достигнута наибольшая польза для людей, измеряемая максимумом удовольствия и минимумом страдания. Поэтому для Милля благосостояние нации состоит не только в возможно более эффективном производстве благ. Для экономиста речь должна идти о наивысшей степени всеобщего благополучия нации.
Как и все другие экономисты, Милль описывает мир вокруг себя. В отличие от времён Рикардо социальное движение давно достигло сердец, а иногда и умов буржуазии. В Англии парламент учредил в 1834 году систему работных домов, где наиболее нуждающимся хотя и было уготовано самое жалкое существование, но где они имели крышу над головой и какое-никакое пропитание. В Пруссии и Саксонии уже в 1840-е годы появились зачатки социального законодательства, которые Отто Бисмарк затем – в 1870-е годы – распространил на всю Германию. Государство повсюду стало регламентировать и контролировать использование детского труда, рабочие часы и условия работы. Так проходила демократизация Европы. Людям больше недостаточно было просто взирать на свои правительства, они хотели говорить и своё слово. Избирательное право и полномочия парламента были расширены. Это был изматывающе медленный процесс, но сегодня мы знаем, что как-то так он и должен был идти. И Миллю выпало быть летописцем этого движения для экономики.
На взгляд Милля, развитию всеобщего благосостояния не будет конца, если обложить высокими налогами такие незаслуженные случаи везения, как наследство и рост цен на земельные наделы, – чтобы этими деньгами оплачивать задачи общества в целом. К этим задачам решительно относятся такие статьи, как благотворительность, а также образование и воспитание детей. Но перераспределение имеет, как и всякое вмешательство государства, свои границы там, где оно ограничивает свободы граждан. Государство должно брать то, что ему нужно, чтобы оптимизировать общее благосостояние – но ни центом больше. Оно определённо не должно быть в ответе за то, чтобы всем гражданам было хорошо. Поэтому налоги должны быть такими низкими, как только возможно в честном обществе.
Милль обладал глубоким пониманием индивидуализма, который в английских высших кругах XIX века часто переходил в открытую эксцентрику. Благодаря этому он полностью избавлен от социальной романтики, да и социал-демократизация находит свой предел в его любви к свободе. То представление, что общество и/или государство могут давать людям предписания, кроме какого-то минимума, это анафема для Милля. Моя свобода может быть ограничена единственно и только тогда, когда она угрожает свободе других. Всё прочее – моё личное дело. Покрашу ли я свой дом в лиловый цвет, стану ли растранжиривать своё время, буду ли скуп с моими деньгами, хорошо ли или плохо буду обращаться со своим здоровьем, никого не касается, пока я сам несу за это ответственность и принимаю на себя все последствия.
Милль подчёркивает, что в экономике, помимо голых цифр, речь идёт и о кое-чём другом. Она исследует, как достигнуть самой большой материальной пользы для наибольшего числа людей. В этом месте она смыкается не только с философией, но и с политикой. Для того чтобы иметь возможность сказать, что такое хорошо, в чём заключается благосостояние, что есть достижимое счастье людей, мы первым делом должны задуматься о том, в каком обществе мы, собственно, хотим жить. Только когда разъяснён основной политический вопрос, экономика может сказать, как и какой ценой достижимо идеальное общество, какова стоимость равенства и свободного предпринимательского азарта. В правильном контексте и то и другое звучит хорошо, но ни то ни другое не достаётся даром.