Да что там, лисы не видно. Только горят у куста два жёлтых глаза.
Вот это — интересно. Я прям сроднился с этой лисой, тоже смотрю сейчас в потолок, почти не мигая.
А чужих свадеб мне не нужно».
Он говорит: «Я раньше любил День космонавтики. Был жив мой начальник Черток — вот и любил. Интересный праздник, хороший — потому что искренний, причём и тогда он был искренний, и сейчас это что-то вроде Нового года. Черток был у меня не настоящим начальником, он был где-то в вышине, а я — простым инженером.
Потом я его продал и предал, как трусливый солдат — мёртвого царя.
И праздник предал, чего уж там мяться.
За это космос мне и мстит — бедностью и болезнями.
Но, обо всём по порядку. Правда при этом смотреть телевизор совершенно невозможно, потому что медиа устроены так, что в случае большого события надо сказать что-то оригинальное.
Теперь во время этого праздника в телевизоре начинается космическая гонка оригинальностей.
Новые тайны — это вновь открытые новые тайны космоса, ракет, космонавтов, Сталина и Берии, Королёва и Гагарина, новые тайны того как Гагарин сел, а потом встал.
Новые тайны и новые очевидцы.
А ничего оригинального говорить не надо — и про МиГ-15 про Киржачом, и про прыжки с балкона, и про пистолет в бардачке космического корабля.
Но я-то этих людей понимаю — поставь надо мной какого телевизионного начальника, испытаю то же ленивый бунт на коленях. Не захочешь, а сделаешь.
Пока Черток был жив и вполне бодр, то он казался оправданием всему этому безобразию.
Кремень образца 1912 года.
Творец ракет, чо.
На него глянут, и стыдно становилось.
А вот умер Черток, и у меня в телевизоре интервью взяли. На экране я себя не узнал, вроде ж я совсем не то говорил. А тут Киржач, тайны Берии, от нас скрывали… Напился б, если врачи мне тогда уже не запретили. Потом снова позвали в передачу — за деньги. Маленькие, правда, да кто ж выбирает.
Ну я уже про космос и пришельцев. Ну, не я первый — один дважды герой всё время о них рассказывает. Так это дважды герой, а у меня и орден-то всего один — Знак Почёта, что называли „Весёлые ребята“, потому что там рабочий с колхозницей изображены.
Потом я статью написал, аумную. Аумность — это слово такое, что мой товарищ придумал.
Лет тридцать назад.
Он к нам в лабораторию притащил журнал „Аум“. Журнал повествовал о вещах странных, больше сверхъестественных и был посвящён восточному Знанию. Ну, мы издевались, конечно, я первый. Там ведь что было — подмена взгляда на мир, что у всякого технаря должна быть. А меняли его на религию, парапсихологи и йоги, уфологи и ловцы барабашек. Тогда мы глумились, над ними, а потом, вишь как обернулось. Пророщенный рис, йопта. Ешь пророщенный рис, и тебе откроются тайны Космоса. Прорасти рис в менгире.
Ну и я стал растить этот проклятый рис.
Я такой импозантный, с орденской колодкой — растил его в телевизоре.
Говорю про Космос и менгиры. Что такое менгиры?
Без меня узнаете.
Может, какой верующий пню молился, золотой ветвью махался, и притом силён физически. И сознание у него развито, и духом он чист, и телом крепок — но всё не то.
А помрёт он, положат его в менгир, и тут-то главные чудеса и начнутся.
Ну и обычно завершаю тем, что Арлингтонское кладбище самое большое сосредоточие менгиров на свете. Причём рядом там стоит дольмен с овальным медитативным помещением.
Оттого тамошний народ и рулит всем миром, суёт пальцы во все дырки. А нам, ещё живым наблюдателям с раскосыми и жадными очами, остались водка и пулемёт — чтоб с ног валили.
И все, значит, радуются.
Я отъелся, наконец.
Смерти не боюсь, мне-то уж недолго осталось. Я другого боюсь — как сдохну, так первый, кого увижу, будет академик Черток.
Посмотрит на меня Борис Евсеевич, да ничего не скажет.
Отвернётся.
И вот от этого я и плачу иногда ночью.
Ну а потом про Космос пишу и про менгиры.
Но плачу, правда».
Он говорит: «А я вот Бэрримором работаю. Да-да, не смейтесь. Это всё из-за внешности, потому что у меня борода красивая, и голос такой.
Где? Где-где, известно где, это в одном месте у нас.
Всякий знает. Это трасса А-105.
Рублёво-Успенская взлётно-посадочная полоса.
Раньше география была другой, и не только потому, что одна шестая часть суши была закрашена на картах розовым. Тогда ещё страна была монолитом — кроме, разумеется, столицы. Там жили с матерью два брата, в огромном городе, лучше которого и нет на свете. Днем и ночью сверкали над башнями этого города красные звезды. И, конечно, этот город назывался Москва.
Потом Чук и Гек съели всю колбасу в СССР и их за это порядком отметелили в сортирах и гальюнах Советской Армии и Военно-Морского Флота, а затем, через много лет, эти братья-москвичи украли все деньги. Страна перестала быть одной шестой, доли рассыпались, нерушимым остался только берег Северного Ледовитого океана. И, наконец, у нас сменилась география самой столицы. Да вы слушайте, всё равно спешить нам некуда.
Так вот, если раньше можно было услышать просто: „Я живу в Центре“, с лёгким нажимом на заглавную и этого хватало. Теперь всё разделилось. Окраины разделились на обычные и страшные. Есть те, про которые нужно говорить твёрдо и чётко, глядя в глаза собеседника, как коммунист на допросе:
— Я живу на Люблинских фильтрационных полях…
Или вот хороша Капотня.
— К нам ночью менты даже на машине боятся заезжать, — говорил один тамошний житель, выпучив глаза. В моём-то детстве географию престижа первым воспел Булат Окуджава. По странному совпадению Арбат тут же оказался утыкан престижными тогда „цековскими“ многоэтажками — высокими домами из жёлтого кирпича — улучшенная планировка, и космическая невидаль — консьержка в подъезде. Сейчас, друзья мои, эти дома может считать целью в жизни только скромный работник нефтяной отрасли, приехавший с Севера. Кутузовский проспект был, безусловно, престижен — там Брежнев жил. Другим географическим символом успеха стало начало Тверской — залитое бензиновой гарью, с герметически, будто отсеки на подводной лодке, закупоренными квартирами, такими же гигантскими, как наши подводные лодки. Ничего добротнее и удобнее, чем дома сталинского ампира при Советской власти так и не было придумано. Но всё таки в сочетании „Она с Тверской“ было что-то скользкое, неприятное — как в коротких юбках из кожзама.
Наконец, возникла новая крайняя точка пространства — совсем не Центр, с какой буквы его не пиши. Тогда крайняя точка в Москве была — Рублёвское шоссе, хоть это место формально и не Москва вовсе. Так вот, у меня хозяйка была — с Рублёвки. Там я и служил.