Текла новая весна, не зеленела разве что коричневая арматура на здании за окном.
Теперь в больницу ко мне приходило гораздо меньше народа, потому что часть гостей остепенилась, кто-то женился, а кто-то устроился на редкую после финансовых потрясений высокооплачиваемую работу.
В посетителях моего соседа было то общее, что соединяет людей после шестидесяти в моей стране. Особенно тех, кто делал боевое железо или его применял. Особое незатейливое чувство юмора, рассказы из прошлого, свидетельствующие о том, что они были на «ты» с чем-то важным.
Но при этом было в них что-то цельное, как в людях уходящей цивилизации.
Когда шли войны, то каждый вечер, одновременно с вылетом бомбардировщиков, мы собирали военный совет. Сползались, стуча костылями, к телевизору, и поближе к тем из нас, кто вообще не мог двигаться.
Положили к нам и солдата — не настоящего, а милиционера, что упал с полки в бане. Он был совсем мальчишка по виду, хотя, призванный год назад, уже дослужился до старшего сержанта. Вместо того, чтобы стоять в оцеплении, он теперь хлебал манную кашу чужой ложкой, глядя в экран.
Скоро была моя операция, и я думал о ней без страха, но с тоской — потому что от меня уже ничего не зависело. То есть, распорядиться чем-нибудь, чтобы улучшить свое положение, я уже не мог.
Время брало меня за руку и вело от прежней боли, связанной с воспоминаниями, к боли настоящей, непридуманной.
Уже можно было представить ту боль, что обрушится на меня потом и вдавит в койку.
Этими словами я как бы заклинал эту боль — дескать, не надо, я сделал всё за тебя.
Как-то я вышел ночью в коридор, чтобы по стенке добраться до туалета.
В этот момент дверь палаты напротив отворилась, и оттуда вышел священник с дароносицей. Он посмотрел на меня скорбно и устало, а потом исчез в полумраке лестницы.
А вот я — живу.