На практике беременных и матерей с грудными детьми арестовывали регулярно. Во время рутинного осмотра прибывшего в лагерь этапа один лагерный врач обнаружил женщину, у которой уже шли схватки. Ее арестовали на седьмом месяце беременности. Другую женщину, Наталию Запорожец, отправили в ссылку на восьмом месяце беременности. После езды в тряских вагонах и в кузове грузовика она родила мертвого ребенка
[1134]. Художница и автор воспоминаний Евфросиния Керсновская помогала принимать ребенка, который родился в вагоне во время этапа
[1135].
Детей старше грудного возраста тоже “арестовывали” вместе с родителями. В начале 1920‑х годов одна заключенная написала из тюрьмы Дзержинскому едкое письмо, где “благодарила” его за арест ее трехлетнего сына: тюрьма, пишет она, гораздо лучше детского дома, который она называет “фабрикой ангелов” (то есть мертвых детей)
[1136]. Сотни тысяч детей были фактически арестованы вместе с родителями во время двух грандиозных кампаний высылки – “кулацкой” начала 1930‑х годов и “этнической” во время и после Второй мировой войны.
Потрясение, испытанное этими детьми, осталось с ними на всю жизнь. Одна полячка вспоминала, что с ней в тюремной камере сидела женщина с трехлетним сыном – ребенком воспитанным, но болезненным и молчаливым. “Мы, как могли, развлекали его всякими историями и сказками, но время от времени он прерывал нас вопросом: «А мы правда в тюрьме?»”
[1137]
Сын высланного “кулака” много лет спустя вспоминал свои мытарства в скотном вагоне: “Люди стали дикими. <…> Сколько дней ехали, не помню. В вагоне семь человек умерли от голода. Доехали до города Томска, и высаживают нас, несколько семей. Выгрузили из вагона несколько человек мертвыми, детей, стариков и молодых”
[1138].
Некоторые женщины, несмотря на трудности, нарочно и даже с неким циничным расчетом беременели в лагерях. Чаще всего это были “блатнячки” или арестованные за мелкие правонарушения. Таким способом они рассчитывали перейти на более легкие работы, получать лучшее питание и, может быть, выйти на свободу по амнистии, какие периодически давали женщинам с маленькими детьми. Такие амнистии (одну из них, например, объявили в 1945, другую в 1948 году) обычно не относились к женщинам, осужденным за контрреволюционные преступления
[1139]. “Женщины старались забеременеть любым способом, потому что не работали два года”, – сказала мне Людмила Хачатрян во время интервью
[1140].
Согласно воспоминаниям другой бывшей заключенной, однажды до нее дошел слух, что всех женщин с детьми (“мамок”) будут освобождать. И она нарочно забеременела
[1141]. Надежда Иоффе (ей разрешили в лагере совместное проживание с мужем, и у нее родился ребенок) пишет, что женщины в “бараке мамок” были в огромном большинстве случаев начисто лишены материнских чувств и бросали детей, как только получали такую возможность
[1142].
Разумеется, не все забеременевшие женщины хотели рожать. Начальство ГУЛАГа, кажется, испытывало двойственные чувства насчет абортов: иногда их разрешали, а иногда за них давали вторые сроки
[1143]. Неясно, кроме того, насколько часто их делали, потому что говорят и пишут о них мало: во многих десятках мемуаров и интервью мне попалось только два упоминания об абортах. Алла Андреева рассказала в интервью о женщине, которая “напихала себе внутрь всяких гвоздей, а она шила, сидела за мотором и вызвала кровотечение”
[1144]. Другая женщина вспоминала, как ей делал аборт лагерный врач:
И вот вообразите себе такую картину. Ночь. Темно. <…> Мы, двое рабов, с которыми могут расправиться как угодно, насторожены: ждем, что в любой момент загрохочут в наружную дверь с проверкой. Андрей Андреевич пытается сделать мне аборт рукой, намазанной йодом, без инструментов. Но он так нервничает, так волнуется, что ничего у него не получается. Боль не дает мне вдохнуть, но я терплю без стонов, чтобы кто-нибудь не услышал… “Оставь!” – говорю, наконец, в изнеможении, и вся процедура откладывается еще на двое суток… Наконец все вышло – комками, с сильным кровотечением. Так никогда я и не стала матерью
[1145].
Другие, наоборот, хотели ребенка, и часто это тоже кончалось трагически. История, рассказанная Хавой Волович, противоречит всему, что писалось об эгоизме и продажности женщин, рожавших в лагерях. Арестованная в 1937 году по “политической” статье, она была в лагере очень одинока и сознательно хотела родить ребенка. И в 1942 году в глухом лагпункте, где для матерей не было подходящих условий, у нее родилась дочь Элеонора, к отцу которой Хава особых чувств не испытывала:
Нас было три мамы. Нам выделили небольшую комнатку в бараке. Клопы здесь сыпались с потолка и со стен как песок. Все ночи напролет мы их обирали с детей.
А днем – на работу, поручив малышей какой-нибудь актированной старушке, которая съедала оставленную детям еду.
Тем не менее, пишет Волович,
целый год я ночами стояла у постельки ребенка, обирала клопов и молилась. Молилась, чтобы бог продлил мои муки хоть на сто лет, но не разлучал с дочкой. Чтобы, пусть нищей, пусть калекой, выпустил из заключения вместе с ней. Чтобы я могла, ползая в ногах у людей и выпрашивая подаяние, вырастить и воспитать ее.
Но бог не откликнулся на мои молитвы. Едва только ребенок стал ходить, едва только я услышала от него первые, ласкающие слух, такие чудесные слова – “мама”, “мамыця”, как нас в зимнюю стужу, одетых в отрепья, посадили в теплушку и повезли в “мамочный” лагерь, где моя ангелоподобная толстушка с золотыми кудряшками вскоре превратилась в бледненькую тень с синими кругами под глазами и запекшимися губками.
Волович работала сначала на лесоповале, потом на лесопилке. Вечерами она приносила в лагерь вязанку дров и отдавала нянечкам, которые за это пускали ее к дочке помимо обычных свиданий.