Отделение детей от родителей в столь маленьком возрасте имело вполне предсказуемые последствия. Сплошь и рядом возникали детские эпидемии. Детская смертность была чрезвычайно высока – настолько высока, что истинные цифры часто скрывали (сведения о таком сокрытии имеются в отчетах о прокурорских проверках)
[1155]. Но и те дети, что не умирали в ясельном возрасте, имели мало шансов на нормальную жизнь в лагерных детских домах. Кому-то везло: иной раз попадались заботливые нянечки и воспитательницы. Кому-то не везло. Евгения Гинзбург, придя в первый раз на работу в лагерный деткомбинат, обнаружила, что даже большие дети не умеют говорить:
Да, только некоторые четырехлетки произносили отдельные несвязные слова. Преобладали нечленораздельные вопли, мимика, драки. – Откуда же им говорить? Кто их учил? Кого они слышали? – с бесстрастной интонацией объясняла мне Аня. – В грудниковой группе они ведь все время просто лежат на своих койках. Никто их на руки не берет, хоть лопни от крика. Запрещено на руки брать. Только менять мокрые пеленки. Если их, конечно, хватает.
Когда Гинзбург попыталась чему-то научить своих воспитанников, первыми отреагировали близнецы, с которыми мать поддерживала некоторый контакт. Но и их опыт был крайне ограничен:
– Посмотри, – сказала я Стасику, показывая ему нарисованный мною домик, – что это такое?
– Барак, – довольно четко ответил мальчик. Несколькими движениями карандаша я усадила у домика кошку. Но ее не узнал никто, даже Стасик. Не видели они никогда такого редкостного зверя. Тогда я обвела домик идиллическим традиционным забором.
– А это что?
– Зона! Зона! – радостно закричала Верочка и захлопала в ладоши
[1156].
Обычно детей переводили из лагерных детских учреждений в городские детские дома в двухлетнем возрасте. Некоторые матери радовались тому, что ребенок покидает лагерь. Другие протестовали, зная, что мать могут затем нарочно или случайно перевести в другой лагерь и она окажется далеко от ребенка, чью фамилию могут изменить или забыть. В таком случае по освобождении трудно было рассчитывать на душевную близость с ребенком и был риск не найти его вовсе
[1157]. В обычных детских домах иногда такое происходило. Валентина Юрганова, которая родилась в Поволжье в “кулацкой” немецкой семье, оказалась в детском доме, где некоторые воспитанники были слишком малы, чтобы помнить свои фамилии, а администрацию это мало заботило. Одной девочке, сказала она мне, дали фамилию Каштанова, потому что в саду у детского дома росло много каштанов.
Одна бывшая детдомовка в письме в “Мемориал” рассказала душераздирающую историю своих долгих попыток навести справки о родителях и узнать свою настоящую фамилию. В городе, указанном в ее паспорте как место рождения, в ЗАГСе не было сведений о рождении ребенка с такими именем и фамилией. В детский дом она попала маленькой и о родителях мало что помнила. Некоторые воспоминания, однако, у нее остались: “Помню <…> маму за швейной машинкой (ножной). Я прошу у нее нитку с иголкой. <…> Себя в саду. <…> И последнее. Настежь раскрытая дверь. Вдали комнаты темнота, справа кровать пустая, что-то случилось. Почему-то я одна. Страшно. Я спряталась за створку двери…”
[1158]
Неудивительно, что некоторые матери, когда их детей забирали, “кричали и убивались, иной раз даже впадали в бешенство, и такую сажали под замок, пока она не успокоится”. Шансы когда-нибудь свидеться с ребенком были невелики
[1159].
В детских домах лагерным детям не всегда жилось лучше. Помимо них, там оказывались дети из другой многочисленной категории – те, кого сразу отвезли в детский дом после ареста родителей. Как правило, эти детские дома были страшно переполнены, грязны и недоукомплектованы персоналом. Многие дети там умирали. Одна бывшая заключенная вспоминала, как из ее лагеря отправили одиннадцать детей в спецдетдома Архангельска. Потом, после многократных запросов о судьбе детей, их матери получили официальный ответ, что все они погибли во время эпидемии
[1160]. В 1931 году, в разгар коллективизации, начальники детприемников Урала писали отчаянные письма в местные органы власти. Они просили помочь им позаботиться о тысячах “кулацких” детей – новых сирот:
В комнате 12 кв. метров находятся 30 мальчиков; на 38 детей 7 коек, на которых спят дети-рецидивисты. Двое восемнадцатилетних обитателей изнасиловали техничку, ограбили магазин, пьют вместе с завхозом, сторожиха скупает краденое.
Дети сидят на грязных койках, играют в карты, которые нарезаны из портретов вождей, дерутся, курят, ломают решетки на окнах и долбят стены с целью побега
[1161].
В другом детском доме для кулацких детей
ребята спят на полу, как беспризорные, обувь у воспитанников отсутствует. <…> Воды не бывает по несколько дней. Питаются плохо, кроме воды и картошки на обед ничего не получают. Посуды нет, едят из ковшиков. На 140 человек одна чашка, ложки отсутствуют, приходится есть по очереди и руками. Освещения нет, имеется одна лампа на весь детдом, но и она без керосина
[1162].
В 1933 году из детского дома близ Смоленска была отправлена телеграмма в деткомиссию ВЦИК: “Снят <со> снабжения детдом. Голодает сто воспитанников. Организации отказываются дать норму. Помощи нет. Срочно примите меры”
[1163].
С годами мало что менялось. В одном приказе наркома внутренних дел за 1938 год говорится о детском доме, где подростки изнасиловали двух восьмилетних девочек, и о другом детском доме, где на 212 детей приходилось 12 ложек и 20 тарелок, где за неимением постельных принадлежностей дети спали в одежде и обуви
[1164]. Наталью Савельеву, чьи родители были арестованы, в 1943‑м забрали из детдома “в дочери” бездетные супруги. При этом ее разлучили с сестрой, которую она потом так и не смогла найти
[1165].