Обессилев, он опускается на край кровати и смотрит на нее. Ждет знака. Микроскопического кивка. Крошечной улыбки. Или чтобы она просто отняла руки от груди и перестала от него защищаться.
Я ведь хотел не этого, думает Вадик, сжимая зубы; обращаясь уже не к Лоре, а к ехидному богу, который от него отвернулся. Не этого. Там, на кухне, у меня не было ни одной свинской мысли, ни единой, тебе ли не знать. Я просто пожалел ее, ничего больше. Просто пожалел. И ты, конечно, тут же подсунул мне ее – голую, плачущую, – а потом выдернул меня из розетки, как сломанную кофеварку. Смотри теперь, что из этого вышло. Ей стало еще хуже.
На секунду он всерьез подумывает встать на колени. Сообщить, что годится ей в отцы. Признаться в импотенции, наконец, лишь бы она утешилась хоть немного. Или можно прыгнуть на нее еще раз. Завалить прямо на полу и сделать все как следует. Проблема в том (знает Вадик), что у него уже не хватит на это сил. Измученный и пустой, он сейчас не чувствует похоти – только тоску и отвращение. Сильнее всего он хотел бы остаться в комнате один. Вытащить из-под кровати чемодан и достать круглую бутылку купленного в аэропорту «Чиваса». Проглотить граммов двести и потерять сознание.
Вот только девочка. Затравленная, полуодетая. Которую он за каким-то чертом приволок к себе в спальню и обидел еще сильнее, а теперь не знает, куда ее деть. А она пойдет сейчас и утопится. Прыгнет с горы.
– Ты знаешь, ты не переживай, – едва слышно говорит Лора. – Ну что такого. Ничего ведь не случилось. Мы ничего не сделали. Просто день такой, все не так. И хорошо же, да? И не надо было нам с тобой. Правда? Ты ложись. Поспи. У тебя глаза такие красные, тебе надо отдохнуть. Ты спи, а я пойду, ладно?
И пятится, отступает к выходу.
– Конечно, – жарко говорит Вадик и кивает, задыхаясь от гадкого, омерзительного, позорного облегчения. – Конечно, не надо было. Ну кто я, чтобы ты, такая. Со мной?
Не отнимая ладоней от груди, она толкает дубовую дверь голой спиной, морщится от прикосновения остывшей деревянной коробки.
– Только, Вадик, – говорит Лора. – Мне бы одеться что-нибудь. Не могу же я…
– Я идиот, – хрипит он, умирая от нетерпения. – Сейчас.
Он готов отдать ей все. Весь свой гребаный чемодан, лишь бы она ушла.
В этот раз она одевается сама. Отвернувшись, торопливо проскальзывает в рукава, хрустит молнией. Целомудренно глядя в пол, он стоит рядом и ждет.
– Слушай, – говорит он, не поднимая глаз. – Вот что. Ты не рассказывай Ваньке. Он, конечно, ведет себя как скотина. И не только он. Мы все козлы рядом с тобой, Лора, нежная. Все как один. Старые подлые козлы. Тебе с нами плохо. Но все равно не надо. Не надо ему рассказывать. Ты просто беги от нас подальше. Ты еще все правильно можешь сделать. Эта история закончится рано или поздно, мы вернемся домой, и тогда – беги.
– Мне некуда, – коротко отвечает Лора.
И выходит за дверь.
Пятью секундами позже Вадик откупоривает виски, швыряет пробку себе под ноги и садится на край кровати. Зажмурившись, делает два огромных жгучих глотка. Затем еще два. И еще. Ставит бутылку на пол и откидывается назад, разбросав руки, как прибитый к матрасу Иисус.
Прежде чем провалиться в сон, он успевает еще подумать о том, что она ушла босиком.
Глава девятнадцатая
Причиной пробуждения не всегда становится шум – иногда это, напротив, отсутствие шума. Так среди ночи просыпаются пассажиры поездов дальнего следования, когда состав замирает вдруг на сортировочной станции и размеренный стук тяжелых колесных пар сменяет внезапная оглушительная тишина. Так просыпается в своей спальне человек, если перестают тикать висящие на стене часы.
Тишина – это смерть звука, а смерть пугает; и потому человек, вырванный из сна тишиной, чувствует неуверенность и тревогу. Ему кажется, что случилась беда.
Ветер, много часов подряд гудевший в дымоходах, наконец сдался и опал с горы вниз, на равнину. Снегопад прекратился. Спящий Отель погрузился в молчание, как в глубокую воду, и от этого молчания посреди смятых лавандовых подушек просыпается Лиза, широко распахивает глаза в темноте – испуганная, несонная. Лиза – мать. В доме, где живут дети, первая реакция матери всегда одинакова: бежать в детскую. Она рывком садится на кровати и отшвыривает одеяло, и только тогда вспоминает, что детей здесь нет. Они далеко, в двух тысячах километров, за горами, за скользкими дорогами и мороженым лесом, и какая бы опасность ни угрожала им, ей не дотянуться.
Чтобы успокоиться, она снова закрывает глаза и задерживает дыхание. Заставляет сердце биться медленнее. Подавляет беспричинный нелепый страх, который родился в глубине ее сна и остался бы там, ни за что не просочился бы в реальность, не проснись она так резко. Лиза рациональна и умеет брать себя в руки, сопротивляться истерике, однако даже ее бетонная выдержка за три последних дня дала слишком много трещин и сделалась хрупкой, как китайская ширма. Как тонкая сырная корка на раскаленном бурлящем супе. И потому (понимает Лиза), работай сейчас на проклятой горе телефоны, она не сдержалась бы и позвонила домой. Истерично и глупо, среди ночи. Разбудила бы маму. И даже, возможно, велела бы ей разбудить детей.
Она приказывает себе опуститься назад, на подушки, и придвигается к Егору, возвращаясь в безопасные границы сонного домашнего тепла, на знакомую территорию. Осторожно тянет его за плечо к себе – ближе, ближе, – чтобы два их тела, спящее и бодрствующее, соединились и запахли одинаково, и висящая над кроватью ночная тревога потеряла ее наконец и улетела прочь – искать себе другую жертву.
Егор бесшумно, покорно опрокидывается на спину, в серебристый круг лунного света. Лиза видит его лицо – странно искаженное, ртутно-жидкое, с деформированными поплывшими чертами; лицо восковой куклы, подтаявшей в тепле. Левая щека пошла буграми и сморщилась, как пустая перчатка; из-под вывернутого века мерцает тусклый невидящий зрачок.
Скуля, она падает на живот и сползает на пол, не смея повернуться спиной к лежащему в ее постели человеку, которого она не узнает. Которого никогда не видела. На четвереньках пятится к двери и вываливается в коридор – простоволосая, в длинной белой рубашке, – и только тогда вспоминает наконец, откуда взялись кровоподтеки на Егоровом лице, но уже поздно. Уже ничего нельзя изменить. Хаос победил ее. Если она сейчас не побежит, адреналин разорвет ей сердце.
И она бежит вдоль ряда закрытых дверей до самого конца, до тех пор, пока не сталкивается в черной кишке коридора с другим телом, длинным и легким, которое от удара словно ломается пополам, беззвучно осыпается ей под ноги; и, чтобы не раздавить его, Лиза взмахивает руками и цепляется за стену.
– Господи боже! – выдыхает она и за отчаянным стуком крови в ушах едва слышит собственный голос.
И наклоняется, большая и белая как парусник. Всматривается в темноту у себя под ногами.
Дикая девочка, молоденькая Ванина жена, лежит на пыльном полу, свернувшись хрупким клубком, подтянув к подбородку острые джинсовые колени, похожая на утонувшую в ручье стрекозу. Не шевелится и смотрит в стену. Кажется, она вот-вот рассыплется, превратится в горстку сухих крылышек и лапок.