Очень быстро, в считаные недели школьная Лорина жизнь распадается в точном соответствии с бабушкиным принципом – на «я» и «они». День за днем она возвращается из школы домой со своим ранцем, потерявшим магическую силу. Они идут чуть позади, группой. Иногда Лора слышит свое имя или снежок, брошенный неумело и неметко, разбивается на мокром асфальте у нее под ногами, но она держит спину прямо и не оборачивается, ровно ставит ноги. Жертва обязана быть более чуткой, чем охотник, это вопрос выживания, и поэтому Лора знает, что зыбкое равновесие пока не нарушено. Странная сила, заставляющая ее преследователей тащиться следом, еще никак не оформлена, непонятна им самим. Но стоит ей хоть раз сорваться на бег, она сама подскажет им причину, объяснит расклад. И вот тогда они бросятся. Будут гнать ее до самой двери, как бродячие собаки.
Она весит двадцать килограммов, ни разу в жизни не дралась. Ей нельзя бежать.
В десять Лора уже не хочет от них любви; она устала. Пора признать: в этот раз что-то действительно пошло не так. Но мир велик и не ограничивается жестокими третьеклассниками. А следовательно, достаточно просто подождать. Пересмотреть задачи, перенастроить прицелы, учесть прежние ошибки. Подготовиться получше.
И вот, положив подбородок на руки, она сидит за первой партой и улыбается новенькой учительнице – широко, до боли в губах. Незнакомцы непредвзяты (уверена Лора), они не свидетели наших прежних поражений, а значит, не отравлены ими. В каждом новом знакомстве мы опять безгрешны, как новорожденные. Всегда есть шанс, что новая инкарнация окажется удачнее предыдущих.
Юная Ольга Генриховна прекрасна, как артистка Ветлицкая. У нее прямые светлые волосы, а брови выщипаны тонкой беззащитной дугой. Она читает фамилии из классного журнала и всякий раз ненадолго поднимает глаза, рассеянно улыбаясь. Запомнить за один раз три десятка детских лиц невозможно, так же, как и полюбить одновременно тридцать десятилетних детей. Но Лора оптимистична, настроена на удачу.
– Николаева!
– Здесь!
– Мирошниченко!
– Я!
– Пши-бы-шев-ский, – с трудом читает Ольга Генриховна; и вечно смущенный длинной своей фамилией Витя Пшибышевский привычно подскакивает уже на слоге «бы» и кричит:
– …Бы-шев-ский! – виновато, как будто выхватывает у нее из рук тяжелую сумку.
– Пятаков!
– Табарчук!
Здесь Лора садится очень прямо, кладет ладони на парту. И тянет шею. Я, думает она. Я. Теперь – я. Вот – я.
– Тагирова, – говорит Ольга Генриховна и морщит нежный нос. – Та-ги-ро-ва… Это ж не русская фамилия, да?
И Лора, которая уже вскочила, уже вытянулась во фрунт и закатила глаза к потолку, Лора с огромной бесполезной улыбкой на тысячу ватт; Лора, сто тридцать сантиметров неоправданных пустых надежд, опускает плечи и думает: ну и что. Ну и что?
Нерусская, с осторожным восторгом шелестит у нее за спиной неглубокое море, получившее новый аргумент. Новый повод.
Нер-р-р-р-ру. Нер-р-рус-с-с-с. Нер-р-р-рус-с-с-с-с-ская.
И Лора думает: ладно. Ну ладно. Не в этот раз.
Если задуматься, теперь, когда она уже готова ждать, умеет справляться с нетерпением и не желать недоступного, ей живется легче, чем раньше. Страсть оказалась мучительна, и Лора учится жить без страсти. Исчезает с радаров. Окончание школы – далекий, невидимый рубеж, и, чтобы добраться до него с минимальными потерями, нужно беречь силы. Месяц за месяцем бесстрастная Лора заходит в двери своей временной тюрьмы и вдыхает носом запах мокрого кафельного пола, тушеной капусты из столовой и девяти сотен ношеных пар детской обуви – без ненависти, без отвращения, терпеливо. Она вешает пальто на крючок и снимает сапоги, и в течение шести часов потом переходит из кабинета в кабинет, садится, встает и снова садится, открывает и закрывает учебник, рот и тетрадь. Длиннобородые, застекленные Менделеев, Толстой и Циолковский равнодушно смотрят на нее со школьных стен. Иногда она заглядывает в глаза какому-нибудь из мертвых черно-белых бородачей и думает: еще шесть лет. Еще пять.
Она так поглощена своим ожиданием, что пропускает момент, когда все портится дома. Даже в счастливых семьях детский и взрослый миры нередко автономны и непроницаемы, и виной тому вовсе не равнодушие, а всего лишь несовпадение систем измерения. Дети и взрослые существуют на разных частотах и потому не слышат друг друга. Лорино огромное одиночество в масштабе жизни ее тридцатилетних родителей съеживается до песчинки, до незначительной зарубки в календаре. И наоборот: взрослые любимые трое, основа недлинной Лориной жизни, оказываются слишком велики для нее. Незыблемы, как горы. И потому она не видит постепенной коррозии, медленных необратимых изменений. Не замечает, например, как папа, красивый, черноглазый и веселый папа, теряет, по очереди: работу, а после – всю, без остатка, веселость. Как он выветривается – не сразу, небыстро; бледнеет и выцветает, как фотография на солнечной стене. Причина в том, что в конце 90-х промышленный уральский город (где родилась Лора) проваливается в депрессию по самые свои бетонные уши. В который раз наступает Великое Крушение Надежд, масштаб которого оказывается неожиданен не только для маленькой Лоры, но и для ее молодых родителей, потому что систем измерения, разумеется, существует не две, а гораздо больше.
Беспомощные, как рыбы в аквариуме, в котором лопнула лампа, Лорины мама и папа недолго и отчаянно колотятся о стекло, и после папа в последний раз бьет хвостом, собирает вещи в спортивную сумку и исчезает насовсем. А мама остается, потому что даже лучшие из мужчин, стоит им по-настоящему захотеть, становятся свободны от любых обязательств, в то время как женщина (как бы она против этого ни возражала) – все равно заложница и детей своих, и родителей.
Возмущенная несправедливым положением дел, которое позволило ее молодому мужу сбежать и начать все заново, в то время как ее, напротив, пригвоздило к месту безнадежно, мама распускает волосы, садится на шестиметровой кухне, расставляет колени. И начинает есть. Часами, ночами. Неделями. Мажет печенье сгущенкой, хлеб – вареньем. Режет кружка́ми розовую целлюлозную колбасу. Размачивает пряники в сладком чае. До тех пор, пока Лора не вырастет, а бабушка не умрет (знает мама), торопиться ей некуда.
Несчастье портит людей тем, что лишает их способности слышать другие голоса. И потому свое пятнадцатилетие Лора встречает без поддержки. Мама обиженно толстеет, раздувается, наливается чугуном. Вернувшись с работы, опрокидывается на спину перед телевизором, задрав к потолку распухшие за день красные ноги. Бабушка с головой уходит в собственную старость, становится обидчивой и прозрачной и день за днем напряженно, торжественно подмечает симптомы, пытаясь угадать причину своей надвигающейся смерти: инсульт? Диабет? Рак кишечника? И проводит дни в поликлинике, терзая участкового врача.
Три никем не любимых женщины под одной крышей, бабушка, мать и дочь, больше не складываются одна в другую, как матрешка; они разбухли и перестали совпадать. Заключенные каждая в собственный кокон, они просыпаются по утрам и встречаются в коридоре возле ванной или на кухне, у холодильника. Готовят и едят вместе или по очереди, а ночами лежат каждая в своей постели, разобщенные и чужие. И совсем больше не разговаривают, потому что разговор – обязательно усилие и интерес, а у них давно нет воли ни на то, ни на другое. Иногда они бессильно и страшно кричат друг на друга, но даже в такие моменты каждая слышит только свой голос. Мама винит их в своем безнадежном соломенном вдовстве, бабушка – в равнодушии к ее умиранию, а Лора – в том, что последний источник любви, на который она могла рассчитывать, тоже теперь отравлен. Конечно, вслух они этого никогда не произносят: люди редко говорят о том, что их мучает на самом деле, и потому причиной иссушающих сражений становится свет, не выключенный в ванной, невовремя выброшенная газета и плохо вымытая посуда.