Ударившись лопатками в стену, она лязгает зубами и немного прикусывает язык. Это Вадик, думает она. Просто Вадик. Он не хочет плохого.
Если бы только освободить руки, она погладила бы его по щеке. Помогла расстегнуть пуговицу на своих джинсах. Она осторожно разгибает кисти внутри скрученных рукавов, ищет выход, способ облегчить ему задачу – и не находит. Просто упирается пяткой в стену, чтобы не потерять равновесие.
Плотная брючина из темно-синего итальянского денима, ухнув, падает на каменный пол. Лора сгибает ногу, напрягает стопу и выдергивает ее из узкой штанины. Чуть приподнимает бедра и разводит колени. Пальцы у него горячие и сухие, неожиданно грубые; подожди, думает она, терпеливо морщась, не спеши, не нужно спешить. Всё в порядке. Никто не придет.
Она открывает глаза, видит разоренный вчерашний стол, и брошенную Оскарову тарелку с двумя пережаренными картофелинами, и засохший ростбиф, и горку смятых окурков в пепельнице.
– Вадик, – шепчет она. – Не надо. Подожди, Вадик. Слышишь? Я не хочу – здесь.
И, треща нитками, взмахивает руками, вырывается наконец из своего текстильного кокона. Обхватывает его за шею крепко, как будто боится упасть. Как будто уже падает.
– Где твоя комната?
* * *
С близкого расстояния Оскарово лицо похоже на мордочку встревоженного грызуна: темные блестящие глаза, длинная верхняя губа. Гигантский бледный кролик сидит на груди плотно и тяжело, как чугунная гиря, и, чтобы вдохнуть как следует, придется вначале поднять руку и спихнуть поганца на пол. Кыш, бессильно думает Ваня, кыш. Какого черта ты уселся, чего тебе надо.
– Похоже на сердечный приступ, – злорадно гудит кролик неузнаваемым, далеким голосом из-под потолка, из каминной трубы. – Подложите ему что-нибудь под голову. У меня в комнате есть аптечка. Я сейчас.
И белесая кроличья голова теряет резкость, разъезжается и тает, как акварельный рисунок, в который плеснули водой; но тяжесть остается на месте, никуда не исчезает. Расплющенные Ванины легкие по-прежнему с каждым вдохом едва наполняются на четверть, а воздух разреженный и горький, будто чайная заварка.
– Убери его, Машка, – шепчет Ваня еле слышно. – Убери.
– Кого, Ванечка? – тут же спрашивает она, появляясь из тумана, и наклоняется ближе. – Кого убрать?
– Кролика.
От Маши пахнет дымом и слезами, она крепко берется горячей ладонью за его мокрую щеку, вцепляется пальцами в затылок и подсовывает ему под голову жесткий диванный валик.
– Не вздумай мне умереть, – сердито говорит она ему в ухо. – Даже не думай, понял? Попробуй только!
– Хва…тит с вас. Одного. Покойника, – отвечает он и закрывает глаза, и пока она расшнуровывает на нем ботинки, снова проваливается в темноту.
Маша сидит рядом на полу и слушает, как он дышит.
– Спасибо, – говорит она Оскару, вернувшемуся с лекарствами. – Давайте сюда. Я побуду с ним, подожду, пока он проснется.
– Вы уверены? – с сомнением спрашивает он. – Это может быть обморок.
– Он просто спит, – отвечает она твердо. – С ним уже все хорошо, вот увидите. Он здоровый. Крепкий как бык. Крепче всех, кого я знаю.
– Давайте хотя бы переложим его на диван, – предлагает Оскар.
– Мы? Его? – фыркает Маша. – Смеетесь? Да мы с места его не сдвинем. Ничего, пусть лежит здесь. Дайте лучше плед. Я сейчас накрою его, вот так, и посижу рядом. Ему просто нужно отдохнуть, вот и все.
Обмотанный клетчатым куском шерсти, Ваня лежит на спине, похожий теперь на огромного шотландского младенца, и дышит глубоко и ровно, без всхлипов.
– Вот так, – повторяет она, наклонившись, и замирает на мгновение, вглядывается в его спящее лицо. – Вот так.
И прикасается осторожно, чтобы не разбудить, гладит Ваню по волосам.
– Даже представить не могу, что вы о нас думаете, – говорит она потом, не оборачиваясь. – Мы здесь всего два дня, а уже ведем себя как сумасшедшие. Как какие-то чудовища. Все, что мы говорим и делаем… все ужасно. Неправильно. Я не знаю, как это вышло. Как будто это вообще не мы, понимаете?
Она умолкает, сгорбившись, уронив руки на колени, и чувствует вопросительный знак, повисший в воздухе. Где-то у нее за спиной маленький смотритель Отеля стоит спокойно и тихо, не торопится отвечать.
– Это не мы, – говорит Маша и встает, одним сильным движением выпрямляется во весь рост, большая и гибкая, как разогнутая пружина; снова, как в первый день у канатной дороги, борясь с искушением схватить его и поднять и встряхнуть.
– Мы не такие, слышите? То, что вы видите сейчас, – неправда. Мы… Вот Ванька, например, – он добрый. Неприлично, до глупости добрый и вечно деньги раздает, потому что ему всех жалко. Такие, как он, не умеют быть богатыми, понимаете? Ему неловко, он так и не привык. Ему все кажется, что он не заслужил. При нем вообще невозможно достать кошелек, ребята даже злятся иногда, а он ведь никого не хочет обижать, ему просто нужно, чтобы всем было хорошо. Это его способ извиниться за то, что у него так много. Знаете, у меня есть один мальчик с лейкозом, он ждет пересадку костного мозга, и я просто сказала при Ваньке, я даже не просила, просто рассказала, и он тут же сам предложил, есть одна клиника немецкая, очень дорогая… А Лиза, – говорит Маша, торопясь, перебивая сама себя, словно выделенное ей время кем-то заранее ограничено, и нужно успеть уложиться, пока ей не велели замолчать.
– Ее все любят, правда, и вы бы ее полюбили тоже, если б узнали получше. С ней рядом тепло. Нестрашно. Она умеет что-то такое… Если она вас любит, вы у нее всегда будете правы, понимаете? Всегда. Без условий. Просто потому, что это вы. К ней можно приехать среди ночи, и она ни о чем не будет спрашивать, просто приготовит постель, а утром сделает завтрак. И у нее крахмальные простыни, представляете? Ну кто сейчас вообще крахмалит простыни? Нет, – говорит она, все сильнее волнуясь. – При чем тут простыни? Это глупый пример. Подождите, я по-другому скажу.
Она шагает вперед, стараясь разглядеть выражение белеющего в полумраке Оскарова лица.
– Она покрасила соседям ворота. Такие жуткие были, ободранные, ржавые, и Лиза купила краску, ошкурила их и покрасила, пока соседи были на работе. Понимаете? Не для себя. Ей даже из окна их не видно, эти ворота. Соседи страшно разозлились, конечно, и два месяца подряд кидали ей мусор через забор, а она, – говорит Маша и тихо смеется, вспоминая, – знаете, что она им сказала? Если вы не перестанете, я вам еще яблоню там посажу. И три елочки. И все закончилось. Потому что она посадила бы, непременно бы посадила.
Вежливый маленький иностранец слушает без нетерпения, спокойно, но Машу тревожит его немота, его неподвижность. Отсутствие реакции. Она хотела бы рассказать ему о настоящем, очевидном, невостребованном Вадиковом таланте, который год за годом убивает его так же верно, как мышьяк. О том, как сильно и безнадежно Егор любит свою жену; и какое у Тани становится лицо, когда она держит на руках пятилетнюю Лизину дочь. О том, что в каждой Таниной книге – дети, дети, дети, большие и маленькие, любимые, потерянные и найденные, как будто она, меняя обложки, пишет одну и ту же историю, не имеющую конца; раз за разом проживает один и тот же мучительный борхесовский «поход за сокровищем», где сокровище – это ребенок. Просто ребенок, которого у нее нет. О том, что, пока этот ее одинокий поход не закончится, Петя не позволит себе оставить ее, что бы ни случилось.