— Его — нет, — прошипела лекарка.
И не удержалась, заревела, опустила голову, позволив слезам течь на черный подол, на ледяные бледные руки. А потом вскинулась, зашептала:
— Батюшка Болеслав, Землицей прошу, пойди к нему, скажи, чтоб не клеймил. Что было, то было. Пережито и схоронено. Землицей прошу… Батюшка…
Она выпустила полу словниковой рубашки, да только в этот миг вскрикнул черноволосый в руках палача, коснулся алый знак высокого чистого лба пришлого мануса, приложил к ране Владислав свою ладонь, питая силой тавро, которое уж никакими травками будет не заживить. Одна Землица и сотрет.
Словник, рванувшийся уже вперед, вывалился из толпы, подбежал ко князю. Обернулся, но Ханны уж и след простыл. Словно растворилась.
Манус со стоном заслонил ладонями клеймо.
— Отведи накормить и раны обмыть, — приказал палачу князь.
— Пришли ее ко мне, князь, — прошептал манус. — Все я сделал, как ты хотел. Пришли…
— Видел ты ее, довольно, — бросил Владислав грозно. — Приблизишься, на себя пеняй.
— Тогда отдай ей… — проговорил манус, достал из-за пазухи амулет со знаком Землицы, открыл, вынул скрученную в колечко тонкую прядку рыжеватых волос.
Словник смотрел во все глаза и не верил. Владислав не кинул дрянь на землю, а убрал к себе в поясной кошель. Махнул рукой, и черноволосого увели.
— Ну, что хотел ты, батюшка Болеслав? Привезли живым изломанного ведьмака? — спросил князь, а взглядом все искал в толпе ту, кого уж не было в ней.
— Живого, батюшка Владислав Радомирович, — проговорил словник, не зная, как и высказать то, что хотел. — Да только… прикажи мальчишку-певца согнать. Видение мне было. Война идет, князь. Видел я мертвого Якуба-бяломястовича, удавленника. Не ведаю, как скоро сгубит себя князь Бялого, да только знаю, что зреет что-то. Топь радужная, зубья железные, проклятые…
— Не бойся, батюшка, знаю я, откуда беда зреет. Тебе грядущее подолом машет. Я иную книгу читаю, которая поверней будет. Называется она память людская. И буду готов, когда придет ко мне та кума, что хочет моей крови, пусть хоть со всей родней явится.
Ничего не разобрал словник, но успокоился. Верно говорят о Владиславе Чернском: сама Безносая ему помогает. Авось и тут погибель отведет.
— Говоришь, беду мальчишка-певец привел? Вот и сходи, погляди на него, как отдохнешь с дороги. Подержи за руку да послушай, что скажет грядущее. Живет он в нижнем городе, в дому моего мануса Борислава Мировидовича. Увидишь, там ворота богатые, с резьбой. Поговори с мальцом, а хозяина дома ко мне позови. Есть у меня к нему разговор о железных зубьях…
Глава 58
…о войне да о ратных магах слушать больше не желаю!
Эльжбета скривилась, положила руку на живот. Охнула, толкнул ее ножкой наследник Черны. Зло глянула княгиня, откинулась на подушки, что подсунула ей под спину девка. Подскочила черная повитуха Надзея, принялась хлопотать. Княгиня Агата стояла чуть в стороне, прислонившись плечом к яблоне. Смотрела сквозь ветви в розовой пене пышного раннего цвета на дочь, суетящихся вокруг нее девок, на мальчишку, стоящего перед княгиней без всякого смирения — в его поднятом к небу пустом взгляде бродили тени облаков.
— О чем же спеть, матушка Эльжбета? — угодливо затараторил сказитель Багумил, дергая Дорофейку за рукав, кланяйся, мол.
— О любви спой, — потребовала княгиня.
Дорофейка запоздало понял, чего хочет от него старый сказитель, низко поклонился, коснувшись рукой земли. Мелькнуло за пазухой что-то белое.
— Да откуда ему о любви знать, матушка, — вступился за мальчишку Багумил. — Отрок он еще, да к тому же слепенький. Такие, как мы, о любви не ведают, все больше о милостыне да жалости.
— А ты не жалости меня, плешивый, — надула губки княгиня. — Отвечай, мальчик, есть у тебя песня о любви?
Дорофейка задумался, глядя в небо своими белесыми глазами, сунул руку за пазуху:
— Разве одна и есть, да только она грустная, матушка. Тебе не по нраву будет.
— Грустную пой. Велю, — приказала Эльжбета.
Дорофейка смял за пазухой клочок белого тонкого полотна. Побежал, потек голос его. Словно ручей, нырнул со склона мгновения в былое, журча, повлек за собой в минувшее.
— Шуми, Бяла, шуми, мати полноводная. Как на твоем берегу жил добрый молодец роду знатного. Роду знатного, судьбы горестной. Полюбил он красу ненаглядную, называл ее «мое серденько», приводил ее к тебе на берег… Шуми, Бяла, шуми, мати полноводная. Закрой льдом глаза его ясные. Прими в свои берега слезы девичьи…
Подскочила к пареньку старая княгиня, положила ладонь на губы, не веля дальше петь. Да Эльжбета, не поднимаясь с лавки под яблоней, вытянула ножку, пнула мать, зашипела:
— Сядь, сраму не делай. Не желаешь слушать о любви чистой, истинной, о которой песни сказывают, так иди, на площадь сходи. Там, говорят, сегодня колдуна пришлого клеймят. Все зрелище. Для души полезное, от гордыни лечит, говорят. Пой, мальчик!
Агата опустила руку.
— Да что ты мнешься, слепец, пой! — прикрикнула Эльжбета, глядя, как смущенный Дорофейка снова лезет рукой за пазуху. — А ну отдай, что у тебя там.
Дорофейка протянул княгине белый комок.
— Пой, пой давай, — зашептала громко черная Надзея. — Не гневи матушку-княгиню.
— Шуми, Бяла, шуми, мати полноводная. Плачь о русой его головушке. Ты неси его, мать извечная, облеки его в воды вешние. Стань ему, всеблагая, саваном…
Эльжбета развернула белый ком, вскрикнула, забилась, закричала:
— Мой это платок! Мой! Не отдал бы он его, будь жив! Знала, случилось что-то!
— Откуда взял? — налетела на мальчишку Надзея. Схватила за руку так, что Дорофейка вскрикнул.
— Да что ты, матушка, озверела? — подскочил Багумил. — Стояли мы возле Бялого, выловили бабы из реки мертвеца-утопленника. Пока шум да гам, принес пес нам этот платок. Кто его знает, где взял.
— Да замолчи ты! — толкнула сказителя старая княгиня.
— Утопленника?! — вскрикнула Эльжбета, схватилась за живот, повалилась на лавку. Ветер рванулся над головами баб и певцов, осыпал всех лепестками яблоневыми.
Вскинула княгиня руку, да в гневе позволила соскочить с зеленого перстенька пучку ослепительного света. Целила в мальца, да разгадал ее Багумил, сунулся, заслонил.
Пронзили старика острые ледяные иглы, сковало льдом нутро, не вздохнуть, не крикнуть. Разорвала сила золотничья старое сердце сказителя, и хлынула горлом теплая кровь, покидая свой приют, пролилась на траву и тотчас обратилась алыми кристаллами. Замахнулась Агата в другой раз, да услышав, как вскрикнула от боли дочь, отступилась, растолкала девок.
Княгиню подхватили, понесли в покои, выкликая словницу Ханну.