— Как в сказках... Не настоящее всё...
— Ошибаешься! Ты ведь не читал книг, — как же можешь судить?
Именно они-то и есть настоящее. Они учат жить.
— Ну! — махнул рукой Фома. — Брось... никакого толку не
будет от книг твоих!.. Вон отец-то у тебя книг не читает, а... ловок он!
Смотрел я на него сегодня — завидно стало. Так это он со всеми обращается...
свободно, умеючи, для всякого имеет слово... Сразу видно, что чего он захочет,
того и добьется.
— Чего он добивается? — воскликнула Люба. — Денег только...
А есть люди, которые хотят счастья для всех на земле... и для этого, не щадя
себя, работают, страдают, гибнут! Разве можно отца равнять с ними?!
— Не равняй!.. Им, стало быть, одно нравится, а крестному
другое...
— Им ничего не нравится!
— Это как же?
— Они хотят всё изменить...
— Так ведь чего-нибудь ради они стараются? — резонно
возразил Фома. Чего-нибудь хотят?
— Счастья для всех! — горячо вскричала Люба.
— Ну, я этого не понимаю...— качая головой, сказал Фома. —
Кто это там о моем счастье заботится? И опять же, какое они счастье мне устроить
могут, ежели я сам еще не знаю, чего мне надо? Нет, ты вот что, ты бы на этих
посмотрела... на тех, что вот обедали...
— Это не люди! — категорически объявила Люба.
— Да уж я там не знаю, кто они по-твоему, но только видно
сразу — место свое они знают. Ловкий народ... развязный...
— Эх, Фома! — огорченно воскликнула Люба. — Ничего ты не
понимаешь! Ничто тебя не волнует! Ленивый ты какой-то...
— Ну, поехала! Просто я еще не. осмотрелся...
— Просто ты — пустой, — объявила Люба решительно и твердо.
— В душе моей ты не была...— возразил спокойно Фома. — Дум
моих ты не знаешь...
— О чем тебе думать? — сказала Люба, пожимая плечами.
— Эко! Один я? Это раз... Жить мне надо? Это два. В
теперешнем моем образе совсем нельзя жить — я это разве не понимаю? На смех
людям я не хочу... Я вон даже говорить не умею с людьми... Да и думать я не
умею...— заключил Фома свою речь и смущенно усмехнулся.
— Читать нужно, учиться нужно, — убедительно советовала
Люба, расхаживая по комнате.
— В душе у меня что-то шевелится, — продолжал Фома, не глядя
на нее и говоря как бы себе самому, — но понять я этого не могу. Вижу вот я,
что крестный говорит... дело всё... и умно... Но не привлекает меня... Те люди
куда интереснее для меня.
— Да аристократия-то? — спросила Люба.
— Да...
— Там тебе и место! — с презрительной улыбкой сказала
Любовь. -Эх ты! Разве они люди? Разве у них есть души?
— Почему ты знаешь их? Ведь незнакома...
— А книги?
Горничная внесла самовар, и разговор прервался. Люба молча
заваривала чай, Фома смотрел на нее и думал о Медынской. С ней бы поговорить!
— Да-а, — задумчиво заговорила девушка, — с каждым днем я
всё больше убеждаюсь, что жить — трудно... Что мне делать? Замуж идти? За кого?
За купчишку, который будет всю жизнь людей грабить, пить, в карты играть? Не
хочу! Я хочу быть личностью... я — личность, потому что уже понимаю, как
скверно устроена жизнь. Учиться? Разве отец пустит... Бежать? Не хватает
храбрости... Что же мне делать?
Она сжала руки и поникла головой над столом.
— Если бы ты знал, как противно всё... Ни души живой
вокруг... С той поры, как умерла мать, — отец всех разогнал. Иные уехали
учиться... Липа уехала. Она пишет: «Читай!» Ах, я читаю! — с отчаянием в голосе
воскликнула она и, помолчав секунду, тоскливо продолжала: — В книжках нет того,
что нужно сердцу... и я не понимаю многого в них... Наконец, мне скучно...
скучно мне читать всегда одной, одной! Я говорить хочу с человеком, а человека
нет! Мне тошно... живешь один раз, и уже пора жить... а человека всё нет...
нет! Для чего жить? Ведь я в тюрьме живу!
Фома слушал ее речь, пристально рассматривая пальцы свои,
чувствовал большое горе в ее словах, но не понимал ее. И, когда она замолчала,
подавленная и печальная, он не нашел, что сказать ей, кроме слов, близких к
упреку:
— Вот ты сама говоришь, что книжки ничего не стоят для тебя,
а меня учишь: читай!..
Она взглянула в лицо ему, и в ее глазах вспыхнула злоба.
— О, как бы я хотела, чтоб в тебе проснулись все эти муки,
которыми я живу... Чтоб и ты, как я, не спал ночей от дум, чтоб и тебе всё
опротивело... и сам ты себе опротивел! Ненавижу я всех вас... ненавижу!
Она, вся красная, так гневно смотрела на него и говорила так
зло, что он, удивленный, даже не обиделся на нее. Никогда еще она не говорила с
ним так.
— Что это ты? — спросил он ее.
— И тебя я ненавижу! Ты... что ты? Мертвый, пустой... как ты
будешь жить? Что ты дашь людям? — вполголоса и как-то злорадно говорила она.
— Ничего не дам, пускай сами добиваются...— ответил Фома,
зная, что этими словами он еще больше рассердит ее.
Сила ее упреков невольно заставляла Фому внимательно слушать
ее злые речи; он чувствовал в них смысл. Он даже подвинулся ближе к ней, но,
негодующая и гневная, она отвернулась от него и замолчала.
На улице еще было светло, и на ветвях лип пред окнами лежал
отблеск заката, но комната уже наполнилась сумраком. Огромный маятник каждую
секунду выглядывал из-за стекла футляра часов и, тускло блеснув, с глухим,
усталым звуком прятался то вправо, то влево. Люба встала и зажгла лампу,
висевшую над столом. Лицо девушки было бледно и сурово.
— Накинулась ты на меня, — сдержанно заговорил Фома, — чего
ради? Непонятно...
— Не хочу я с тобой говорить! — сердито ответила Люба.
— Дело твое... Но все-таки... чем же я провинился?
— Пойми, душно мне! Тесно мне... Ведь разве это жизнь? Разве
так живут? Кто я? Приживалка у отца... держат меня для хозяйства... потом
замуж! Опять хозяйство...
— А я тут при чем? — спросил Фома
— Ты — не лучше других...
— И за то виноват пред тобой?
— Ты должен желать быть лучше...
— Да разве я этого не желаю?! — воскликнул Фома.
Девушка хотела что-то сказать ему, но в это время где-то
задребезжал звонок, и она, откинувшись на спинку стула, вполголоса сказала:
— Отец...
— Ну, хоть и подождал бы он, так не огорчил, — сказал Фома.
— Хотелось мне еще тебя послушать... больно уж любопытно...
— А! Детишки мои, сизы голуби! — воскликнул Яков Тарасович,
являясь в дверях. — Чаек пьете? Налей-ка мне, Любава!