— Не робей... Хотя у них на брюхе-то шелк, да в брюхе-то —
щелк.
И почтительно-веселым голоском он поздоровался с
губернатором прежде архиерея.
— Доброго здоровьица, ваше превосходительство! Благословите,
ваше преосвященство!
— А, Яков Тарасович! — дружелюбно воскликнул губернатор, с
улыбкой стиснув руку Маякина и потрясая ее, в то время как старик прикладывался
к руке архиерея. — Как поживаете, бессмертный старичок?
— Покорнейше вас благодарю, ваше превосходительство! Софье
Павловне нижайшее почтение! — быстро говорил Маякин, вертясь волчком в толпе
людей. В минуту он успел поздороваться и с председателем суда, и с прокурором,
и с головой -со всеми, с кем считал нужным поздороваться первый; таковых,
впрочем, оказалось немного. Он шутил, улыбался и сразу занял своей маленькой
особой внимание всех, а Фома стоял сзади его, опустив голову, исподлобья
посматривая на расшитых золотом, облеченных в дорогие материи людей, завидовал
бойкости старика, робел и, чувствуя, что робеет, — робел еще больше. Но вот
крестный схватил его руку и потянул к себе.
— Вот, ваше превосходительство, крестник мой, Фома,
покойника Игната сын единственный.
— А-а! — пробасил губернатор. — Очень приятно... Сочувствую
вашему горю, молодой человек! — пожимая руку Фомы, сказал он и помолчал; потом
уверенно добавил: — Потерять отца... это очень тяжелое несчастие!
И, подождав секунды две ответа от Фомы, отвернулся от него,
одобрительно говоря Маякину:
— Я в восторге от вашей речи вчера в думе! Прекрасно, умно,
Яков Тарасович... они не понимают истинных нужд населения...
— И потом, ваше превосходительство, капиталишко маленький —
значит, город свою деньгу должен добавлять...
— Совершенно верно! Совершенно верно!
— Трезвость, я говорю, это хорошо! Это дай бог всякому. Я
сам не пью... но зачем эти читальни, ежели он, — народ-то этот, — читать даже и
не умеет?
Губернатор одобрительно мычал.
— А вот, говорю, вы денежки на техническое приспособьте...
Ежели его в малых размерах завести, то — денег одних этих хватит, а в случае
можно еще в Петербурге попросить — там дадут! Тогда и городу своих добавлять не
надо и дело будет умнее.
— Именно! Но как закричали на вас либералы-то, а?
— Уж такое их дело, чтобы кричать...
Густой кашель соборного протодиакона возвестил о начале
богослужения.
К Фоме подошла Софья Павловна, поздоровалась и тихо,
грустным голосом говорила ему:
— Я смотрела на ваше лицо в день похорон, и у меня сердце
сжималось... «Боже мой, — думала я, — как он должен страдать!»
А Фома слушал ее и — точно мед пил.
— Эти ваши крики! Они потрясли мне душу... бедный вы,
мальчик мой!.. Я могу говорить вам так, ведь я уже старенькая...
— Вы! — тихо воскликнул Фома.
— А разве нет? — спросила она, наивно глядя в его лицо.
Фома молчал, опустив голову.
— Вы не верите, что я старушка?
— Я вам верю... но только это неправда! — вполголоса и
горячо сказал Фома.
— Неправда — что? Что вы верите мне?
— Нет! Не это... а то, что... Я — вы извините! — не умею я
говорить! сказал Фома, весь красный от смущения. — Необразован я...
— Этим не надо смущаться...— покровительственно говорила
Медынская. — Вы еще молоды, а образование доступно всем... Но есть люди,
которым оно не только не нужно, а способно испортить их... Это люди с чистым
сердцем... доверчивые, искренние, как дети... и вы из этих людей... Ведь вы
такой, да?
Что мог ответить Фома на этот вопрос? Он искренно сказал:
— Покорно вас благодарю!..
И, увидав, что его слова вызвали в глазах Медынской веселый
блеск, почувствовал себя смешным и глупым, тотчас же озлился на себя и
подавленным голосом заговорил:
— Да, я такой — что у меня на душе, то и на языке...
Фальшивить не умею... смешно мне — смеюсь открыто... глуп я!
— Ну, зачем же так? — укоризненно сказала женщина и,
оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой
он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно,
радостно улыбнуться.
— Вы, конечно, будете на обеде? — спрашивала Медынская.
— Да...
— А завтра на заселении у меня?
— Непременно!
— А может быть, когда-нибудь вы и так просто... в гости
зайдете, да?
— Я... благодарю вас! Приду!..
— Мне нужно благодарить вас за это обещание... Они
замолчали. В воздухе плавал благоговейно-тихий голос архиерея, выразительно
читавшего молитву, простерев руку над местом закладки дома:
— «...Его же ни ветр, ни вода, не ино что повреди-ти
возможет: благоволи ему в конец привестися я в нем жити хотящих от всякого
навета сопротивного сво-боди...»
— Как содержательны и красивы наши молитвы, не правда ли? —
спрашивала Медынская.
— Да...— кратко сказал Фома, не понимая ее слов и чувствуя,
что опять краснеет.
— Они нашим купеческим интересам всегда будут противники, —
убедительно и громко шептал Маякин, стоя недалеко от Фомы, рядом с городским
головой. — Им что? Им бы только чем-нибудь пред газетой заслужить одобрение, а
настоящей сути они постичь не могут... Они напоказ живут, а не для устройства
жизни... у них вон они, мерки-то: газеты да Швеция! Доктор-то вчера меня всё
время этой Швецией шпынял: «Народное, говорит, образование в Швеции... и всё
там прочее этакое... первый сорт!» Но однако, — что такое Швеция? Может быть,
она Швеция-то — одна выдумка... для примера приводится... а никакого
образования и всяких прочих разных разностей, может, и нет в ней. Мы про нее,
про Швецию, только по спичкам да по перчаткам знаем... И опять же мы не для нее
живем, и она нам экзамента производить не может... мы нашу жизнь на свою
колодку должны делать. Так ли?
А протодиакон, закинув голову, гудел:
— О-основателю до-ома сего... ве-ечная... па-амя-ать! Фома
вздрогнул, но Маякин был уже около него и, дергая его за рукав, спрашивал:
— Обедать едешь?
Бархатная, теплая ручка Медынской снова скользнула по руке
Фомы.
Обед был для Фомы пыткой. Первый раз в жизни находясь среди
таких парадных людей, он видел, что они и едят и говорят — всё делают лучше
его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет
не стол, а высокая гора. Рядом с ним сидел секретарь того общества, в котором
Фома был выбран почетным членом, — молодой судейский чиновник, носивший
странную фамилию — Ухтищев. Как бы для того, чтобы его фамилия казалась еще
нелепее, он говорил высоким, звонким тенором и сам весь — полный, маленький,
круглолицый и веселый говорун — был похож на новенький бубенчик.