Павел сделал все, что надо молодому парню: купил гармонику,
рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же,
как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и
польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от
водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Однажды мать спросила его:
- Ну что, весело тебе было вчера? Он ответил с угрюмым
раздражением:
- Тоска зеленая! Я лучше удить рыбу буду. Или - куплю себе
ружье.
Работал он усердно, без прогулов и штрафов, был молчалив, и
голубые, большие, как у матери, глаза его смотрели недовольно. Он не купил себе
ружья и не стал удить рыбу, но заметно начал уклоняться с торной дороги всех:
реже посещал вечеринки и хотя, по праздникам, куда-то уходил, но возвращался
трезвый. Мать, зорко следя за ним, видела, что смуглое лицо сына становится
острее, глаза смотрят все более серьезно и губы его сжались странно строго.
Казалось, он молча сердится на что-то или его сосет болезнь. Раньше к нему
заходили товарищи, теперь, не заставая его дома, они перестали являться. Матери
было приятно видеть, что сын ее становится непохожим на фабричную молодежь, но
когда она заметила, что он сосредоточенно и упрямо выплывает куда-то в сторону
из темного потока жизни, - это вызвало в душе ее чувство смутного опасения.
- Ты, может, нездоров, Павлуша? - спрашивала она его иногда.
- Нет, я здоров! - отвечал он.
- Худой ты очень! - вздохнув, говорила мать. Он начал
приносить книги и старался читать их незаметно, а прочитав, куда-то прятал.
Иногда он выписывал из книжек что-то на отдельную бумажку и тоже прятал ее…
Говорили они мало и мало видели друг друга. Утром он молча
пил чай и уходил на работу, в полдень являлся обедать, за столом перекидывались
незначительными словами, и снова он исчезал вплоть до вечера. А вечером
тщательно умывался, ужинал и после долго читал свои книги. По праздникам уходил
с утра, возвращался поздно ночью. Она знала, что он ходит в город, бывает там в
театре, но к нему из города никто не приходил. Ей казалось, что с течением
времени сын говорит все меньше, и, в то же время, она замечала, что порою он
употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые и
резкие выражения - выпадают из его речи. В поведении его явилось много мелочей,
обращавших на себя ее внимание: он бросил щегольство, стал больше заботиться о
чистоте тела и платья, двигался свободнее, ловчей и, становясь наружно проще,
мягче, возбуждал у матери тревожное внимание. И в отношении к матери было
что-то новое: он иногда подметал пол в комнате, сам убирал по праздникам свою
постель, вообще старался облегчить ее труд. Никто в слободе не делал этого.
Однажды он принес и повесил на стенку картину - трое людей,
разговаривая, шли куда-то легко и бодро.
- Это воскресший Христос идет в Эммаус! - объяснил Павел.
Матери понравилась картина, но она подумала: «Христа
почитаешь, а в церковь не ходишь…»
Все больше становилось книг на полке, красиво сделанной
Павлу товарищем-столяром. Комната приняла приятный вид.
Он говорил ей «вы» и называл «мамаша», но иногда, вдруг,
обращался к ней ласково:
- Ты, мать, пожалуйста, не беспокойся, я поздно ворочусь
домой…
Ей это нравилось, в его словах она чувствовала что-то
серьезное и крепкое.
Но росла ее тревога. Не становясь от времени яснее, она все
более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у матери
являлось недовольство сыном, она думала: «Все люди - как люди, а он - как
монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
Иногда она думала: «Может, он девицу себе завел
какую-нибудь?»
Но возня с девицами требует денег, а он отдавал ей свой
заработок почти весь.
Так шли недели, месяцы, и незаметно прошло два года
странной, молчаливой жизни, полной смутных дум и опасений, все возраставших.
4
Однажды после ужина Павел опустил занавеску на окне, сел в
угол и стал читать, повесив на стенку над своей головой жестяную лампу. Мать
убрала посуду и, выйдя из кухни, осторожно подошла к нему. Он поднял голову и
вопросительно взглянул ей в лицо.
- Ничего, Паша, это я так! - поспешно сказала она и ушла,
смущенно двигая бровями. Но, постояв среди кухни минуту неподвижно, задумчивая,
озабоченная, она чисто вымыла руки в снова вышла к сыну.
- Хочу я спросить тебя, - тихонько сказала она, - что ты все
читаешь?
Он сложил книжку.
- Ты - сядь, мамаша…
Мать грузно опустилась рядом с ним и выпрямилась,
насторожилась, ожидая чего-то важного.
Не глядя на нее, негромко и почему-то очень сурово, Павел
заговорил:
- Я читаю запрещенные книги. Их запрещают читать потому, что
они говорят правду о нашей, рабочей жизни… Они печатаются тихонько, тайно, и
если их у меня найдут - меня посадят в тюрьму, - в тюрьму за то, что я хочу
знать правду. Поняла?
Ей вдруг стало трудно дышать. Широко открыв глаза, она
смотрела на сына, он казался ей чуждым. У него был другой голос - ниже, гуще и
звучнее. Он щипал пальцами тонкие, пушистые усы и странно, исподлобья смотрел
куда-то в угол. Ей стало страшно за сына и жалко его.
- Зачем же ты это, Паша? - проговорила она. Он поднял
голову, взглянул на нее и негромко, спокойно ответил:
- Хочу знать правду.
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она
сердцем поняла, что сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному и страшному. Все
в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая и теперь
только заплакала тихонько, не находя слов в сердце, сжатом горем и тоской.
- Не плачь! - говорил Павел ласково и тихо, а ей казалось,
что он прощается. - Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, - а разве
ты жила? Отец тебя бил, - я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое
горе, - горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал - откуда оно? Он
работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась в двух
корпусах, а теперь их - семь!
Она слушала его со страхом и жадно. Глаза сына горели
красиво и светло; опираясь грудью на стол, он подвинулся ближе к ней и говорил
прямо в лицо, мокрое от слез, свою первую речь о правде, понятой им. Со всею
силой юности и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он
говорил о том, что было ясно для него, - говорил не столько для матери, сколько
проверяя самого себя. Порою он останавливался, не находя слов, и тогда видел
перед собой огорченное лицо, на котором тускло блестели затуманенные слезами,
добрые глаза. Они смотрели со страхом, с недоумением. Ему было жалко мать, он
начинал говорить снова, но уже о ней, о ее жизни.