С хитрыми глазами, бородатый, одеждой похожий на свой куб, обшитый мешком, сбитенщик говорил корявому, неповоротливому калашнику, поставившему свое веко рядом:
– Гиль идет! С народом тогда не тянись, Гришка. Народ – што вода в кубе… звенит куб, покель не закипела вода… закипит, щелкни перстом по стенке, услышишь – медь стучит, как дерево…
– Что-то мудрено судишь!
– Примечай… народ кричит, зовет, ругаетца до та поры, покеда не закипел! Пошел громить – закипел… Тогда нет слов, един лишь стук!
Слышно было на Красную – в Китай-городе, в стороне Хрустального переулка, звенела посуда или стекла и слышался там же хряст дерева.
– Оно – быдто лупят по чему?
– И давно уж! Шорина гостя дом зорят…
Выли и лаяли собаки, а над гостиным двором черно от галок.
– Нешто опять сретенского Павлуху волокут? Григорьева сына.
– Все с письмом волочат, а ту, у тиуньей избы, попы сняли другое, сходное с тем.
– Попы безместные, вор на воре – може, они и написали?
– Оно то и я мекаю! С Красной, Гришка, уходить надо. Я пойду!
Сбитенщик надел ремень своего куба на плечо.
– Я тоже! – Подымая лоток, попросил: – Поправь шапку, глазы кроет…
Сбитенщик поправил ему шапку. Оба проходили мимо скамьи квасника. Квасник, пузатый, лысый, блестя лысиной, расставлял на вид разных размеров ковши.
– Уходи, плешатый, гиль идет!
– Вишь, народу – што воды!
Подтягивая рогожный фартук, квасник, тряхнув бородой, гордо ответил:
– Советчики тож! Да на экой жаре черти и те пить захочут…
– Ну, черт и будет пить! Хабар те доброй…
Они ушли, а квасник проворчал им вслед:
– Советчики, убытчики… – Он снял круглую крышку кади, положил рядом с ковшами, из ящика достал кусок льда, кинул в квас.
Два русых парня, немного хмельных, в красных рубахах, с красными от жары лицами, первыми подскочили к кваснику, махаясь, кричали:
– Мы подмогём!
– Дедушко-о! Дай сымем кадь, скамля народу-у!
– Письмо! Изменники, знаешь ли, чести будут – тебе подмогем! – Уронил крышку, срыл ковши в пыль на землю.
– Псы вы – собачьи дети! Бархат окаянной – хищены рубахи, летом в улядях, голь разбойная!
– Подмогем плешатому! Давай, Васюшка!
– Караул кликну – скамля, за нее налог плачен… место-о! Разбойники. – Старик нагнулся поднять крышку и ковши.
– Дедушко! Поди-кась, не пробовал свово квасу?
– Сварил, да не пил!
– Здымай, Васюшка!
Кадь сверкнула уторами, квас вылили на старика.
Старик не сразу опомнился – рогожный фартук с него сполз, с бороды текло, за шиворот тоже. Бормоча ругательства, едва успел подобрать ковши и кадь квасную откатить – хлынул народ, подхватил скамью на средину Красной площади. На скамью, горбясь, влез стрелец Ногаев, с другого конца, подсадив, поставили пропойцу подьячего, завсегдатая кабака Аники-боголюбца. Оба они во весь голос стали читать густой толпе народа одно и то же письмо, только в двух списках.
Толпы людей копились в слободах. Из слобод текли лавой на Красную площадь, в ряды Китай-города и на Лубянку. Идя мимо кузниц, кричали:
– Ковали! Седни гуляем, идем правды искать!
Кузнецы покидали работу – шли. Иные брали с собой на случай и молоты.
– Воет набат!
– Дуй, набат, звони панафиду изменникам!
С каждым переулком, жильем мастеровых толпа густела.
Проходя мимо ям-подвалов, открытых и от дыма вонючих, где среди железного хлама: жестяных бадей, чугунов и обрезков, обломков полосового железа – копошились оборванные люди, с серыми лицами, на которых видны лишь белки глаз, да синий рот, да черные уши, кричали:
– Оловянишники! Кидай ад, идем рай искать!
– Ле-е-зем!
– Лудило! Раздуй кадило – боярские клети кадить!
– Гоже на все!
Квасникам:
– Квасовары-пивовары! Иное таким поите, што день в руках портки носишь…
– Кидай кадь! Идем.
– Иду, товарыщи-и!
Толпа росла и росла. Без усилий и свалки смывала всех, вбирая в себя.
Иные шли из боязни, многие из любопытства, шли и такие, которым надоел бесконечный труд, а кому пограбить – те бемоли с шутками.
Царь, ревнивый к своей власти и имени, боялся умных бояр, хотя таких было немного, и этих немногих помня, как делали прежние цари, отсылал возможно дальше от Москвы в глухие места воеводами, но к Ивану, князю Хованскому
[239], зная его невеликий ум, властью не ревновал. Рассердясь, царь называл князя Ивана «тараруем» за частую речь и необдуманную. Сам же князь Иван втайне сердца своего гордился, ставил себя выше царя родом: «Мои-де предки – удельные князья повыше Романовых да Кошкиных, романовских предков…» Не раз во хмелю и сыну своему Андрею мысль таковую внушал: «Не ты, Андрюшка, так дети твои, гляди, быть может, царями станут!»
Теперь с Коломны, ведая любовь народа к Хованскому, царь послал князя Ивана уговаривать бунтовщиков. Солнце припекло с запада, толпа росла и росла на Красной, теснясь к скамье, где стрелец Ногаев и пропойца кабака Аники-боголюбца читали много раз и снова по требованию перечитывали «письмо об изменниках».
– Гляньте! Царев посланец наехал!
– Пошто не сам царь?
– Правильно! Ходокам обещал наехать в Москву суд-расправу чинить.
– Дорого просишь! Изменники – свойственники ево!
Князь Иван с малыми стрельцами в пять-шесть человек пробрались к лобному месту.
– Эй, детушки! Детушки – штоб вас!
– Слышим, батюшко!
– Чего сгрудились? Чего расшумелись, штоб вас кинуло!
– Правду потеряли! Ище-ем!
– Детушки-и! Слушайте, понимайте, знайте!
– Слушаем тебя! Тебя нам не надо…
– Твоя служба против польского короля всем ведома-а!
– Детушки-и! Пошто сильны деетесь? Великий государь гневается, а коли пастырь озлен, то по стаду лишний кнут пойдет.