– К ночи бы поспеть, дед Серафим…
«Улька? А пошто здесь?»
– На экой паре коней скоро прикатим! Мы с молодшим зайдем на ям, – може, квасу дадут?
Сенька отложил в сторону батог, чтоб не мешал, выглянул из-за косяка конюшенных дверей: Серафим необычно наряжен в черную плисовую однорядку, на голове тоже новая плисова скуфья.
Когда они все трое ушли в сени избы, «гулящий», подняв свой батог, осторожно шагнул из конюшни и спешно пошел в сторону за огороды и гумно. За гумном в кустах остановился, закурил и, продолжая путь, подумал: «С поклепом были! Таисий сказал на кабаке: “опоздали”, и все же лучше бы было гадину Серафимку посечь!»
4. Медный бунт
Близко к середине площади толстый столб с кровелькой крашеной, под кровлей в долбленом гнезде за слюдой огонь неугасимой лампады. Огонь мутнел от рассвета. Сквозь легкий белесый туман заря, разгораясь, покрывала все шире золотые купола церквей розовато-золотой парчой. По холодку утра, ежась, сморкаясь в кулак, крестясь на встречные часовни, плелись в узких черных кафтанах пономари тех церквей, где не было жилья звонцу. Народ необычно густо шел со Сретенки к столбу с иконой на площадь.
– Письмо!
– Письмо – кое еще?
– Побор – о пятой деньге указ!
На столбе пониже иконы висело письмо, прикрепленное воском. Около письма уж тыкались лица людей. Неграмотные были ближе, а грамотных нет, иные письменное понимали худо. Люди шевелили губами, осторожно касаясь строчек письма корявыми пальцами.
– Што тут? О пятой деньге?
– Хитро вирано… скоропись.
– Кака те скоропись? Зри, полуустав.
– Ведаешь, так чти!
– Може, оно нарядное, от воров, и чести его нельзи? – Растолкав батогом толпу, сретенский сотский подошел.
– Григорьев! Соцкой, чти-ко, не поймем сами.
Сотский
[234] негромко и как бы удивленно прочел:
– «Народ московский! Изменники Илья Данилович Милославский, да Иван Михайлович Милославский же, да боярин Матюшкин, да Федор Ртищев окольничий, свойственники государя…»
При слове «государя» у сотского глаза стали пугливые. Он сказал:
– Эй, робята! Не троньте бумагу, не сорвите, а я на Земской двор – дьякам довести, тут дело государево – бойтесь!
– Не тронем!
Таково начало Медного бунта 1662 года в июле.
К письму пробрался стрелец, длиннобородый, сухой и немного горбатый.
– Во, грамотной! Чти-ка нам, Ногаев.
Стрелец, держа бердыш, чтоб не порезать кого, топором вниз, бойко, громко прочел:
– «Народ московский! Изменники Илья Данилович Милославский, да Иван Михайлович Милославский
[235] же, да боярин Матюшкин, да Федор Ртищев окольничий, свойственники государя… – Стрелец приостановился, подумал и еще громче продолжал: – И с ними заедино изменник гость Василий Шорин продались польскому королю-у!»
– На Ртищева с Польши листы были!
– Ведомо всем! Не мешайте Куземке-е!
– Чти, Ногаев.
[236]
– «Сговор они вели с королем, чтоб у нас чеканились медные деньги, и чеканы многи к тому делу король польский “таем прислал”».
– Прислал?
– Изменники Милославские – слушь! «Ведомо вам всем, что одноконечно ценны лишь серебряные деньги, медные же цены не имут. Через гостя Ваську Шорина изменниками ране сговора было опознано, что купцы медные деньги брать не будут…»
– И не берут!
– Народ с голоду помирает!
– Не мешать! Чти, Ногаев.
– «…и на Украине польской медных денег не берут же, и наши солдаты на Украине от той медной напасти помирают голодною смертью!»
– Еще бы! Конешно, правда.
– «Куса хлеба на медь достать не можно».
– У нас тоже!
– «Сие злое дело любо и надобно изменникам для лихой корысти, а польскому королю и панам любо для разорения нашего».
– Вот правда!
– «Всякий вред и пакости православным польскому королю любы за то, что он – злой лытынец, враг веры христовой! Ратуйте, православные, противу изменников!»
Прочтя письмо, стрелец закричал, сгибаясь вправо и влево:
– То истинная правда, товарыщи!
– Брюхом та правда ведома!
– Ведаем правду от тех мест, как Никон сшел!
– Ведаем, а пошто молчим?!
– Искать! Топорами замест свечей светить!
– Правильно! Сговорено на Старом кабаке-е!
Толпа густела, лезли люди видеть письмо. Поп церкви Феодосия, что на Лубянке, торопливо пробрался в церковь, сказал пономарю:
– Пожди звонить к утрене… все одно – мало придут – бей набат!
С колокольни Феодосия завыл набат, в то же время с Земского двора верхом прискакали двое: дворянин с розовым лицом, с бородой длинной и круглой, как лисий хвост, с ним рядом дьяк в синем колпаке, в черной котыге с ворворками, за кушаком кафтана пистолет. У дворянина пистолеты у седла. Махая плетьми, оба кричали:
– Раздайсь!
– Што за кречеты?
– Ларионов
[237] дворянин да дьяк Башмаков!
– Во, письмо забирают!
Ларионов сорвал письмо, повернул лошадь.
– Пропусти, народ! – И помахал плетью.
Его пропустили, но пошли за ним к Земскому двору обок, сзади и спереди, не давая уехать скоро.
– Пошто те глаза с Земского?!
– Набат слышали!
– Соцкий сретенский бегал на Земской!
– Лупи их, ребята, и все!
– Не сметь! Мы люди служилые, государевы…
– У государя и изменники служат!
– Государевы? А письмо везете дать изменникам!
– Государя на Москве нет!
Кучка стрельцов пристала к пестрой, потной толпе горожан. Тот же стрелец, который читал письмо, кричал в толпу: