– Тот, дядюшко!
– Вот ладно! Я его давно ищу… Так што, девка?
– Удумал тот Таисий лихое дело на великого государя… Молыть?
– Ой ты! Говори, говори… – Бегичев кинул перо на стол. – Доходи конца!
– Удумал он великого государя.
– Говори, не запирайся! Государя?
– Вот я шальная… удумал тот Таисий убить.
– Што-о?! Великого государя?
– Да…
– Где ж он живет, тот лиходей?
– Где живет – укажу.
– Когда и где задумано убить?
– Послезавтря – в Коломенском… У собора, ай где, не ведаю… шумно было.
– Тот Таисий не один, девка? Не запирайся – дело государево… – И, как всегда в волнении, Бегичев, привычно запрокинув голову, поковырял ногтем в рыже-седой бороде.
– Другой? Семеном звать того, не шевели… с нами живет.
– Твой полюбовник, должно?
– Мой он.
– Такой же разбойник, ежели его друг.
– Семена не шевели!
– Семеном? У меня жил – Григореем звался, двуличен!
– Сказываю, не шевели! – вскочила на ноги Улька.
– Мое то дело!
– Не дашь слова не тронуть, и я тебе не доводчица!
– Вот как?
– Или, коли так пошло – на тебя доведу большим боярам, што ты в своем дому крыл Таисия… И ведал, што Таисий Коломну зорил, а солдаты заводчики тож в твоем дому бывали!
Незаметная дрожь тронула холодом ноги Бегичева. «Черт девка!» – подумал он и тихо, вкрадчиво начал:
– Тово довода твоего, девка, я не боюсь… А пошто не боюсь, скажу: кто тебе поверит и до больших бояр кто пустит? Теперь же слово тебе даю – пущай, коли разлюбезный твой Семка будет в целости, ежели сам кому из властей не попадется… Гилевщики уж шумели сегодня на Москве, и ежели его в заводчиках не сыщется, пошто парня трогать, а Таисия имать – укажи время…
– Укажу.
– Награду поймешь от великого государя, колико нам удастся его словить!
– Я пришла по злобе! Мне твоя награда не надобна.
– Так, так…
– А так!
– Сказуй честно, не говори лжи и место кажи не пустотное, без отвода глаз! Инако за кривду у нас на Земском дворе палачи с трех ударов кнутом человека на полы секут.
– Меня, дядюшко, ежели што озлит много, ай бедой накроет тяжкой – я тогда деюсь шальная… лихоманка меня трясет… тогда хоть на огне пеки, слова не молвю!
«Эх, и хороша же девка! Моя Аграфена – корова супротив этой…» – решил Бегичев.
«Кинуться да удавить черта? – подумала Улька. – Нет! Пришла не спуста… Сатане надо, Таисию, могилу наладить…»
– Чего умолкла?
– Думаю, как лучше взять его, Таисия!
– Чего надумала?
– Завтра, дядюшко, как отзвонят к вечерне, будь в леску за Облепихиным двором, там объявлюсь я – ударю в печной заслон три раза, поезжай тогда на Фимкин двор… следом приду, укажу ходы под избу. Теперево дай лошадь и человека нас увезти в обрат.
– Нешто ты не одна?
– Со старцем я, он на харчевом дворе.
– Поди, зови старца того… лошадь и возник вам будут налажены!
Ночью вернулся Сенька. Улька прикинулась сонной. Ныло везде избитое на дворе Морозовой тело. Пуще стыд брал, что секли ее голую, рубаху кинули, когда велели одеться. Она не плакала, только искусала губы в кровь. Сама Морозиха Федоска, окаянная, с крыльца глядела и тростью махала, «сколь бить». «Все он, скаредник, причинен ее бою…» Сегодня Ульке казалось, что первый раз она невзлюбила Сеньку: «Кабы сам – бей сколь надо! А то чужие, псы, холопье пьяное…» Сенька слегка тронул Ульку за плечо:
– Ульяна!
Она промолчала, всхрапнула, будто просыпаясь.
– Ульяна!
– Чего тебе?
– Ты, как заря зачнет, оденься, пройди на Лубянку, да вот два письма и воск, прилепи – одно к столбу с образом, другое на Красной, к тиуньей избе… Оборотишь, поспим до солнышка, и я в Коломенское.
– Таисий на Коломну шлет?
– Не спрашивай… Подремли мало, и я тож.
– Давай письма!
– Рано еще… решетки, сторожа…
– Мне што решетки, во всяк час бывала, давай письма. Сенька отдал письма. Он чувствовал, что девка зла на него, но знает – как бы ни сердилась, а сделает все, что им приказано.
Улька беззвучно и скоро исчезла. Сенька заснул.
Проснулся Сенька – солнце только чуть показывалось. Выл набат на Лубянке. «Зла девка – старики, должно, позвали?» Он скоро надел сермяжный крашенинный кафтан, суму спрятал кожаную в заплечный мешок. В суму пистолеты сунул и шестопер, а панцирь, надетый на рубаху, закрыл легким полукафтаньем: «с ходу не обнажится, на мельнице переоденусь…». В руки взял дубовый батог, окованный снизу железом, на голову нахлобучил просторную, кропаную скуфью, под нее спрятал кудри. Пошел, слыша шум далекий со стороны Кремля. В таком виде едва нанял извозчика.
– Пошто тебе возника? Убогому… лапотному…
– Вишь, шумят! Слышишь?
– Едем, коли. Седни, должно, по Москве не ехать!
Извозчик нанялся везти Сеньку до половины пути:
– От яма обратно верну!
Сеньке дальше и не надо было – поворот в этом месте дорога делает в сторону, он же, зная путь, решил идти перелесками да полями – «не так жара бьет, и идти гораздо ближе. Сенокос окончен, идти не по траве, не дойду – под копной ночую…».
Небо безоблачно, солнце – хотя и вечереть стало – жгучее. На безлошадный ям приехали, Сенька отдал деньги, извозчик мало кормил лошадь – скоро повернул назад. В большой ямской избе было душно, воняло прелью и сыромятной кожей, в сенях пахнуло дегтем – дверь в сени растворена. По стенам избы развешаны свежие гужи и хомутины новые. В углу у двери кадка с водой. Ковшик, когда Сенька взял пить, кишел мухами. Толстая баба с лицом цвета сыромятной кожи, пряча под серый плат вылезшие на уши волосы, вышла, позевывая, из прируба. Вскинув сонные глаза на Сеньку, сказала:
– Вздохни, дорожний… сядь… я, чай, тяжко в пути… Вишь, я заспалась сколь?
– Тут, тетушка, жарко у вас…
– А-а-сь? Жарко! Ишь мух сколь… – Она замахала руками.
Сенька поклонился бабе и вышел.
Выйдя, он взглянул на большую конюшню в стороне, конюшня напомнила ему свою во дворе отца Лазаря Палыча. Вспомнив отца, Сенька тяжело вздохнул!
– С каурым бы поиграть! Эх, ты – времечко прожитое…
Шагнув, вернул за угол конюшни, сел на опрокинутую вверх дном колоду. Вынул рог, попробовал, не высохла ли в нем вода, нашел, что рог в порядке, стал набивать табаком трубку, Набивая, услыхал знакомый голос: