Свои дипломы Pacaud получил быстро и успешно, и ему удалось сейчас же попасть в Париж в качестве ассистента к профессору экспериментальной биологии Rabaud. Тут я с ним и познакомился в конце 1934 или начале 1935 года: мне приходилось часто видеться с Rabaud по вопросу моей «Математической биологии». Я помню Pacaud как очень скромного и милого молодого человека, который мне сразу очень понравился. А положение его у Rabaud было трудное: тот славился тяжелым характером, подозрительностью, злым языком. Вдобавок он находился под скверным влиянием своей ассистентки M-lle Verrier, злой сплетницы, интриганки. Она систематически отравляла существование Pacaud, и он все время трепетал, что «патрон» его выгонит. В ту эпоху ты работала в лаборатории зоологии у профессора Pérez, который тоже отличался скверным характером, но куда же ему было до Rabaud! Каждый раз после моего визита к Rabaud я заходил к тебе, и то, что я узнавал о Pacaud от тебя, усиливало мою симпатию к нему.
В 1937 году и Rabaud, и Wintrebert, который занимал кафедру сравнительной анатомии, вышли в отставку, их кафедры и лаборатории были объединены, и их общим преемником явился Prenant, занимавший до этого скромный пост maître de conférences у Pérez. Ассистентом у Wintrebert был May. Было ясно, что мягкий Пренан постарается приютить у себя сотрудников Rabaud и Wintrebert, но как, на каких ролях? Уже тогда Pacaud волновался необычайно, и это приняло форму настоящей нервной болезни; все это зря, так как May стал chef des travaux, Pacaud — ассистентом; Пренан с большой неохотой взял к себе M-lle Verrier на пост от École des Hautes Études, и ты к нему перешла в качестве гистолога. Так мы смогли ближе познакомиться с Pacaud, и началась наша длительная дружба
[1391].
Pacaud отличался очень многими особенностями и даже странностями. Прежде всего — его физическая слабость. Прямая ступня не давала ему возможности ходить, и во время экскурсий он был мучеником. В памяти моей встает ряд совместных поездок с ним в лес Fointainebleau, в лес Meudon, в Chaville. Для него мы были наилучшими компаньонами, потому что тебе из-за сердца быстрый ход был запрещен, а я приспособлялся к тебе. Помимо этого, из-за простудливости он даже летом не выходил без драпового пальто. Он страдал идиосинкразиями, неприятными для натуралиста: даже отдаленный запах беспозвоночных, как ракообразные, некоторые черви, моллюски, вызывал у него крапивную лихорадку и явления удушья. Поэтому он не ездил на берег моря, и морские биологические станции были ему недоступны. Только в 1939 году ты уговорила его поехать в Roscoff, и там он был несчастным человеком. Многие приписывали это «распущенным нервам», но это неверно: он начинал себя скверно чувствовать, если в данном помещении были где-нибудь без его ведома положены вредные для него вещи. Это мы проверяли много раз.
Казалось бы, по самой природе своей он был предназначен в старые холостяки, но в 1938 году он женился. Ему нужно было изучить немецкий язык, и по объявлению он стал брать в обмен на французский уроки у дамы польского происхождения. Эта полька — специалистка по психотехнике
[1392] — так же, как и он, обладала физическими недостатками: близорукость, агорафобия и т. д., которые делали ее столь же беспомощной. Поэтому они образовали хорошо подобранную пару, столь же нежную, как переклитки
[1393], и столь же склонную запереться в пределах своего жилища, закрыв ставни. Детей у них не появилось, и избыток нежности они обратили на кота, которого откармливали до несварения желудка. Являлся ветеринар и увещевал их подвергнуть кота диете; он утверждал, что если так продлится, то максимум через полгода они увидят кота мертвым. Однако кот пережил своего хозяина.
Француз, женатый на иностранке, перестает быть типичным средним французом или расходится с ней. Так и Pacaud: образовав со своей Soussia дружную пару, он перестал быть средним французским мещанином. Этой эволюции помогло также влияние Prenant, который тоже женат на иностранке и вдобавок является видным коммунистом. Pacaud не стал коммунистом, но сдвинулся значительно влево. Этому способствовало влияние жены и, прибавлю, наше влияние.
Однако, перестав быть «средним французом», он не перестал быть мелким чиновником, дотошным бюрократом. Это было наследие годов, проведенных им на должности секретаря мэрии, и, сделавшись администратором в лаборатории, он внес в это дело дух формализма, который приводил в отчаяние Пренана. Вышло так, что администрировать лабораторию было некому: Пренан как раз с 1936 года и до войны отдавал все свое время политике, а chef des travaux May был путаником и не хотел этим заниматься. Все это свалилось на Pacaud, который держал все в порядке, отдавая этому делу огромное количество времени, и вместе с тем из-за своей мелочной дотошности вызывал насмешку у вышестоящих бездельников.
Бывало очень забавно видеть, как к часам шести вечера приходит в лабораторию Пренан, усталый, красный, потный, раздраженный после ряда заседаний. Если бы это было возможно, он снял бы сапоги и прошел бы по коридору на цыпочках, чтобы не попасться на глаза Pacaud. Но мучитель Pacaud тут как тут с кучей бумаг, где требуется директорская резолюция. И резолюции уже подготовлены. Только подписать. Но быть штемпелем Пренану обидно, и когда он рискует спросить объяснения, он получает их, чрезвычайно обоснованные и чересчур длинные. Таким образом раздраженный Пренан опаздывает на заседания, а бедный Пако недоумевает, чем недоволен патрон, когда все идет ладно
[1394].
За эти дни я повидался с M-me Pacaud, и свидание с ней рассказал в другой тетради, а тут поправлю ошибку. Их кот не пережил хозяина. Он заболел приблизительно в одно время с ним и умер месяцем раньше. Я хорошо, по собственному опыту, знаю судьбу животных, когда с хозяевами плохо. Итак, я вернусь в весну 1947 года.
Март прошел в наших обычных занятиях и казалось, что все идет нормально, и тяжелое впечатление от рождественской болезни, рентгенограммы с предупреждениями относительно сердца сгладилось. Ты аккуратно принимала прописанные доктором Robert Levy лекарства, в первую голову — дигиталин. Ты находила всегда, что дигиталин тебе не полезен; мое впечатление было иное.
Пасха в 1947 году приходилась на 6 апреля, и мы в начале Страстной недели поехали в Achères, где пробыли с удовольствием несколько дней. Ранняя весна — до появления цветов, до распускания листьев — имеет свою прелесть, и мы очень чувствовали ее, даже при «принудительных» прогулках за продовольствием к Mazingarbe на лесопилку в Ury и к Moulira в Chapelle-la-Reine. Очень хороши были оттенки воздуха и неба над далеким лесом и полями. Мы шли, и оба остро ощущали красоту и счастье быть вместе. Воздух был еще холодный, и наше помещение требовалось хорошо протапливать, но третья комната была переполнена дровами, и мы жгли их, не жалея.