Через четверть часа ты вернулась и сказала, что снимок будет готов через несколько дней, и его привезут в Сорбонну, но тебе сказали, что в легких ничего нет, и с этой стороны все скоро пройдет, а вот сердце очень расширено, в плохом состоянии и требует усиленного внимания. Ты успокоительно сказала, что в этом нет ничего нового, но меня это обеспокоило, и который раз в жизни я испытал ощущение, что солнце померкло и всякая надежда на радость ушла; весь внутренний тон моей жизни изменился.
Конечно, мы знали, что со времени твоих ревматизмов ты стала «mitralieune»
[1361], но мы считали, и врачи постоянно говорили нам это, что все компенсировалось, сердце имеет некоторый устойчивый режим, который может продолжаться «неопределенно долго» при условии того, чтобы вести себя разумно и от времени до времени регулировать его лекарствами. Мы имели флаконы и коробочки с каплями и пилюлями и знали, в каких случаях, что нужно делать. Мне, по моим наблюдениям за тобой, казалось, что с некоторых пор начались изменения и между тобой в Савойе в 1938 и 1946 годах есть ощутительная разница. Но ты была так бодра, энергична, жизнерадостна, что мои глаза как-то закрывались, и мне начинало казаться, что я преувеличиваю. И тут вдруг нам сказали, что на самом деле изменения велики и что этот процесс надо остановить. Но как?
[1362]
1947 год
Было еще начало января, у многих — праздничное настроение и, конечно, неизбежные визиты. Первого января у нас были гости — Тоня с детьми и Пренан, а 9 января мы сделали визит M-me Fournier. Нужно было принести какой-нибудь путный подарок Эдуарду, «турецкому принцу», и мы поняли это сейчас же, как очутились в гостиной, где все еще стояла елка и всюду были разложены игрушки. Чего тут только не было! Если бы мне в детстве досталась ничтожная часть этих сокровищ, я был бы счастлив, а Эдуард смотрел на все скучающими глазами и зевал.
Мы переглянулись: у меня в портфеле были маленькие кегли — дешевый набор, купленный за гроши в Hôtel de Ville для кого-то из бедных детей. И мы поднесли Эдуарду этот набор. M-me Fournier и ее дочь взглянули на подарок с плохо скрытым презрением, но неожиданно он пришелся по душе мальчику. Все остальное было забыто: он расставил кегли, повеселел, и игра, шумная и радостная, продолжалась все время, пока мы сидели и разговаривали с M-me Fournier о маленьком домике.
Сейчас же после радиографии мы стали искать хорошего специалиста по сердечным болезням. Gabe, работавший и продолжающий еще работать в лаборатории Пренана, предложил свозить тебя на прием в госпиталь Beaujon к доктору Robert Levy, восходящей и даже взошедшей звезде. Нужно сказать несколько слов о самом Gabe — румынском еврее, биологе, с успехом работавшем до войны в ряде парижских лабораторий. Немцы отправили его в лагерь смерти, и все думали, что худой, маленький и слабый Gabe погибнет. А он выжил — выжил там, где погибали гораздо более крепкие и сильные. Вдобавок немцы делали на нем опыты, и Gabe вернулся полукалекой. Но дух в нем был крепкий; он сразу взялся за научную работу и нашел себе место в лаборатории Caridroit.
Этот последний, крупный биолог-экспериментатор, был известен бесцеремонным отношением к праву научной собственности своих сотрудников. Gabe и M-lle Arvy протестовали, и тогда Caridroit попросту выгнал их из лаборатории. Пренан приютил их у себя, и Gabe начал готовить докторскую диссертацию. Тут он имел несчастье не понравиться Мэю, который имел необоснованные симпатии и антипатии. Мэй не давал ему жить, и тогда ты, моя детусечка, с твоим чувством справедливости и чуткостью, вмешалась и добилась для Gabe нормальных условий. Gabe быстро закончил свою диссертацию, назначена была дата для защиты, и Мэй постарался попасть в жюри, заявляя направо и налево: «Вот тут-то я покажу этому пачкуну, этому невежде, что он ничего не знает и не умеет работать».
В назначенный день Gabe изложил перед жюри сущность своей работы. Пренан, как всегда, в очень корректной форме отметил несколько дефектов, довольно мелких, и крупные результаты. Мэй в свойственной ему резкой грубой и безапелляционной форме устроил разнос. Gabe выслушал спокойно и затем разбил Мэя в пух и прах, совершенно неожиданно для всех, но, конечно, к общему удовольствию. Мэй оторопел и замолк, а степень была присуждена, конечно, с величайшей похвалой. Пренан сейчас же сказал тебе: «Вы были правы, Gabe — большая фигура в науке». Забегая вперед, прибавлю, что Gabe стал постоянным сотрудником Пренана, и они опубликовали вместе значительное число мемуаров, где план принадлежит обоим, но выполнение принадлежит Gabe.
Gabe прекрасно знал о твоем защитничестве, ничего не показал, но, когда ты захворала, занялся вопросом о лечении и врачах. Он направил тебя в госпиталь Saint-Louis, и он же повез тебя 15 января к Robert Levy в госпиталь Beaujon в Clichy, за тридевять земель. Robert Levy сказал, что еще есть возможность вернуться к устойчивой компенсации, если добросовестно следовать указанному им режиму и не переутомляться
[1363].
В конце января 1947 года врач-радиолог из госпиталя Saint-Louis побывал в Сорбонне, принес тебе рентгенограмму и сообщил все выводы, которые из нее вытекали, в довольно оптимистической форме. К этому времени действие первого перепуга уже рассеялось, так как лечебный режим и некоторая забота о своем здоровье привели тебя в лучшее состояние, несмотря на участие в продолжавшейся до конца февраля Série technique и приезд Веры Михайловны Данчаковой. Она приехала из Москвы, к нашему большому удивлению, так как в свое время, в начале тридцатых годов, покинула СССР, отряхнув прах с ног своих и твердо решив туда не возвращаться
[1364].
После этого Вера Михайловна долго кочевала по Европе, работая то в Париже, то в Берлине, то в Лозанне. Сделав неудачную попытку устроиться в Соединенных Штатах, она приняла профессуру в Литве, а когда там стало жарко, очутилась в Братиславе, уже в эпоху немецкой гегемонии, и тут все окончательно становится неясно. Немецкие научные журналы, которые получались здесь во время оккупации, говорили о ней и печатали ее мемуары, а книга Веры Михайловны вышла в Лейпциге в самый разгар войны
[1365]. И вдруг, за несколько дней до ее приезда, мы получаем от нее письмо из Швейцарии, где она рассказывает о своей работе в СССР.
При первом же свидании, которое имело место в ресторане «Coupole» на Bd. Montparnasse, я, на правах старой дружбы, стал очень осторожно расспрашивать ее, где же она находилась в эти тяжелые годы. Любопытство мое не было нескромным — ведь всем нам пришлось пережить много неожиданного и тяжелого, и при встречах с давно не виденными друзьями естественно было спросить: «Ну, а вы как? Как удалось выкарабкаться из литовской, из чехословацкой, из немецкой западни?» За столом сидели все ее старые друзья: ты, Тоня, Богораз из Пастеровского института, еще кто-то. Все ею интересовались.