И в это же время у Пренана начала вырабатываться совершенно несправедливая враждебность к Pacaud, на котором лежали все административные и научные дела по лаборатории. Будучи крайне добросовестным человеком, он хотел знать мнение патрона, хотя бы по важнейшим делам. Каждое, даже маленькое, дело требует не менее трех минут на изложение, обмен мнениями и решение, и если патрон отсутствовал десяток дней и накопилось 20 дел, то разговор требуется, по меньшей мере, на час, а утомленный Пренан желал бы вбить все в десять минут.
Кроме того, по кредитам, распределениям всяких материальных благ влиятельный патрон получит у декана или в министерстве то, чего не дадут скромному Pacaud. Зная это, Pacaud считал себя обязанным подчеркнуть, что хорошо бы Пренану побывать у декана, позвонить в министерство, а переутомленный Пренан смотрел на него с ненавистью, как на злейшего врага. Сколько раз нам приходилось указывать Пренану на его несправедливость, напоминать, как в его отсутствие Pacaud защищал интересы лаборатории и патрона, всегда — с большим мужеством и большим тактом. Пренан бормотал в ответ: «Да-да, я это знаю, я это помню», — но его корежило от звука шагов Pacaud, и он, как мальчик, искал, куда бы спрятаться.
С тех пор многое изменилось, и сейчас, когда вот-вот Pacaud получит профессуру в провинции
[1298], Пренан начинает понимать, каким ударом для лаборатории будет его уход. Но это — теперь, а тогда, в конце 1945 года, лаборатория была оставлена на произвол судьбы. Начинающие научные работники не получали никакого руководства и разбегались: никто ими не интересовался и не занимался, кроме тебя. Твоя собственная работа страдала по той же причине, и ты много раз подумывала о переходе в другую лабораторию. Какую же? Пренан, по крайней мере, был честен и благожелателен, а сколько случаев научного бандитизма пришлось нам перенаблюдать
[1299].
1946 год
В этот год мы перешли после всех потрясений, и он начинался в благоприятных условиях. Ты возобновила вполне свою работу в Сорбонне, а я вошел снова в темп моих было покинутых исследований. Понемногу разыскивались старые друзья, далеко не все.
Ты встретилась в Сорбонне с твоей товаркой годов учения — бывшей M-lle Nedeler (Debora, Deb, как ты ее называла), а ныне M-me Schachter. Она бывала у нас и даже ночевала в 1929 году на нашей первой парижской квартире — 3, rue Bellier-Dedouvre (13)
[1300]. После экзаменов она исчезла и теперь вдруг появилась как уже готовая научная работница. Ее специальность, гидробиология, превратила Deb в ассистента другого нашего знакомого, M. Georges Petit, когда-то — ассистента в Museum d’Histoire Naturelle
[1301], а ныне — профессора зоологии в Марселе и директора лаборатории по изучению интереснейшей области Camargue
[1302]. Deb вышла замуж за своего соотечественника, румына, как и она, доктора Schachter — невролога, психиатра и тоже научного работника.
Другая встреча была с молодым инженером, сыном нашего приятеля — инженера Virvaire, с которым мы познакомились через Маргариту Бенуа и которых потеряли из виду с 1936 года, после их переезда в Алжир. В то время Поль был шалопаистым мальчишкой, поклонником всяких фашистов — французских и иностранных. Это увлечение разделял со своей мамашей, которая любила повторять: «Ах, Дорио, Дорио! Какая динамичность, какая сила!» — и сын повторял все за ней. В 1936 году они, конечно, приветствовали гражданскую войну в Испании и вмешательство Италии и Германии, не понимая, что разгром Испанской республики — этап на пути к разгрому Франции.
И вот, приехав на чаепитие в воскресенье 3 февраля к Бенуа, мы встретили там гигантского молодого военного. Поль, который проделал вместе с генералом Леклерком весь кружной путь из Африки в Сицилию и из Сицилии в Италию, прополз с англо-американской армией по итальянскому «сапогу», добрался до Тулона и прошел к северу вслед за отступающими немцами, на этот раз понравился нам гораздо больше, но я все-таки сконфузил его вопросом, что он думает теперь о Дорио. Любопытны были его тогдашние настроения: крайнее раздражение против англичан и американцев, рассказы — с тысячей примеров в подтверждение — об их военной неспособности, эгоизме, снобизме, жадности, и наряду с этим — боязнь социальной революции и жажда нового фашизма. Я все-таки думаю, что сейчас он, вероятно, на 100 % придерживается атлантической ориентации
[1303].
В середине января, при содействии Пренана, ты вместе с Тоней побывала в Учредительном собрании. Я не пошел, потому что меня никогда не прельщали болтливые зрелища. К тому же, с парламентской точки зрения, день был не из больших, и ваши впечатления были окрашены в разочарование.
Другое дело — русское собрание в зале Pleyel в ознаменование годовщины смерти Ленина. Зал был переполнен и русскими, и французами. Советским военным аплодировали. И речи, и фильмы, которые были показаны, все принималось публикой с восторгом. Чувствовалось, что настоящая жизнь — там. А здесь, уже в который раз, происходило отмирание признаков весны и исподволь подготовлялось торжество реакции. История скажет, почему левая Франция всегда сдает свои позиции почти без борьбы; вопрос стоит изучения.
Наше участие в сопротивленческом Содружестве выразилось для меня в добавочной нагрузке. Раз в неделю мне приходилось проводить целый вечер в доме «Советского патриота» на заседании Контрольной комиссии. Она была составлена по паритетному принципу: Лейбенко, Сотникова, Квятковский — от «Русского патриота»; я, Шашелев, Андреев — от Содружества. Обе группы не терпели друг друга, обе наметили у соседа ряд «сомнительных» для исключения, обе отстаивали своих.
Мне в качестве председателя приходилось довольно трудно, особенно потому, что первые трое не пропускали ни одного заседания, а Андреев систематически отсутствовал. После моих резких писем он приехал ко мне и объяснил свое положение: семейный и безденежный, жил случайными заработками от кинематографической промышленности, и для него было совершенно невозможно попадать в Париж на заседания. Я тем более пожалел об этом, что Андреев мне очень понравился. Мы разговорились, и он оказался тем сыном Леонида Андреева, который жил в семье доктора Доброва
[1304], где ты бывала до замужества.
Лейбенко отнюдь не был антипатичен — грубоват, упрям, но искренен и прямодушен; к сожалению, у него были болезненные антипатии: редактор-издатель «Русских новостей» Ступницкий и инженер Монтуляк, председатель Общества русских инженеров, пользовались его особой ненавистью, совершенно несправедливой. Сотникова была очень славная, но совершенно больная нервами женщина: во время оккупации, после ареста мужа, ей пришлось скрываться в очень тяжелых условиях. Мне удавалось почти всегда убедить Сотникову, и таким образом я имел ее голос. Очень симпатичен, весел, умен и тактичен был Шашелев.