Как не вспомнить доктора Прокопенко, который начал читать парижским русским лекции о том, как надо жить, когда начал слепнуть и терять способность передвижения? По крайней мере, Прокопенко — хороший и спокойный человек, но фотограф-маздазнанин был агрессивен, неприятен и угрожающ. Разозленный Одинец сказал ему наконец: «Понимаете ли, что для ваших теорий вы являетесь очень плохой рекламой?» Вскоре, к счастью для него и для нас, он был освобожден.
Неприятную роль в лагере играли германофилы-изменники; о них я еще буду много говорить. Сейчас отмечу некоторые, вскоре исчезнувшие, фигуры. Вот юная особа (так ли уж юная?), отмеченная у меня в списке как «сучка из гестапо» из-за незнания ее фамилии. Она, еще до начала войны, работала в гестапо как переводчица и машинистка для русского языка. Говорили, что она из хорошей старой фамилии. Почему немцы усадили ее в лагерь — загадка. Она сидела в женской камере с Надеждой Хандрос, врачом советского посольства, с M-me Розовас, консьержкой литовского консульства советской ориентации, и с другими женщинами.
Немцы привели ее в одном платье и без всякого багажа — тоже совершенно непонятно. В камере все время плакала, и сожительницы начали очень жалеть ее, пока я не разъяснил им, кто она такая. Вне камеры прогуливалась вместе с господином фон Хассом — птицей того же полета и, проходя мимо нашей группы, повышала голос, чтобы пустить панические слухи: «Под Смоленском окружены и сдались три армии — полтора миллиона человек». Она была освобождена в тот момент, когда белых русских переселяли в другую часть лагеря. Для чего сидела — непонятно: сразу было видно, кто такая; с ней были осторожны и наблюдать ей было нечего.
Herr von Hass — балтийский немец, очень хорошо говорящий по-русски; поэт русский, поэт немецкий. Он все время громко возмущался своим арестом. «Помилуйте, я получил от Министерства пропаганды благороднейшее задание — написать несколько брошюр о евреях. Мне дали весь материал; несколько недель я сижу над этой работой, и вдруг меня сажают сюда, где я не могу изолироваться, чтобы продолжать». Почему его посадили, действительно, непонятно: человек был ясный, не скрывался, за версту было видно, кто он такой. Как могло произойти такое расхождение во взглядах между Министерством пропаганды и гестапо, Геббельсом и Гиммлером? Он посидел с нами на несколько недель больше, чем «сучка». Окончил ли он свои брошюры, не знаю
[867].
Германофилы, представители «лучших» русских фамилий, во всяком случае — старых аристократических фамилий, решили обратиться к немцам с приветственным адресом от имени русских заключенных. Этому воспротивились два человека: отец Константин и Vovo de Russie, о котором я еще не говорил.
Vovo de Russie принадлежал к императорскому дому. Он был сыном великого князя Андрея Владимировича и его законной, но морганатической, супруги балерины Кшесинской и сам носил титул светлейшего князя Романовского-Красинского. Это был молодой человек, лет 35, получивший «светлейшее» воспитание, т. е. иностранные языки, спорт и абсолютное невежество во всем остальном. Довольно недалекий, он не был неприятен, держался просто и скромно и неожиданно для зубров
[868] отказался подписать документ, заявив, что надеется, что «наша русская армия выметет немецкую нечисть из России». Ему сказали тогда: «Как вы, член дома Романовых, называете Красную армию русской?», и он ответил: «Да, и я уверен, что „император“ (т. е. Кирилл Владимирович
[869]) со мной солидарен».
Это расхолодило инициаторов, многие сняли свои подписи и документ был сделан только от имени подписавших его. Естественно, всю эту историю от нас тщательно скрывали, но дружеская болтовня донесла до наших ушей имена подписавших: граф Игнатьев, Чудо-Адамович, Дуров, Иегулов, Третьяков, де-Корве-Охрименко, Курлов, Масленников, Рузский, Савич, Финисов, Шатилов
[870].
Едва закончилась эта история, как те же затеяли новую — переселение русских в другую часть лагеря с тем, чтобы отделиться от французских коммунистов, евреев и советских граждан. Немецкий шпион де-Корве-Охрименко, заменивший Финкельштейна на посту старшего, особенно об этом старался. Я пошел сейчас же к отцу Константину и сказал ему: «Извольте показать, что ваша христианская мораль — действенная, а не фальшивая. Вы понимаете, что если произойдет переселение в том виде, как его затевает Охрименко, это будет значить, что мы выдаем с головой немцам наших сограждан и наших товарищей по несчастью». Он выслушал, подумал и ответил: «Я понимаю вас и солидарен с вами. Но как это сделать?»
Мы начали кампанию в лагере и настолько громко, что противники смутились: голос церкви. Против о. Константина выдвинули христианских «начетчиков», вроде младоросса Воронцова-Вельяминова, которые начали ему возражать жидоморскими текстами из сочинений отцов церкви (их оказалось немало, этих текстов), и он прибежал в панике к Одинцу и ко мне, говоря: «Вы понимаете, что поп-то я поп, да очень недавний, учился не в семинарии, а в военно-инженерном училище; я все еще больше чувствую себя полковником, чем священником».
Тогда мы соединили своих начетчиков и стали снабжать о. Константина богословскими аргументами (для атеистов, вроде меня и Одинца, это было особенно забавно), и таким образом была внесена разноголосица в звериный вой. Немцы в это время либеральничали и не особенно вмешивались. Таким образом переселение состоялось не совсем так, как хотел Охрименко. Сначала были переселены белые русские и евреи-апатриды; советских граждан оставили на некоторое время, не превышавшее нескольких дней, с французскими коммунистами; потом переселили и нас. В части В лагеря нами были заняты бараки В1, В2, В3, С8
[871].
Одинец старался помешать участию в нашем университете Филоненко и Фундаминского и вместе с тем с большим легкомыслием ввел двух зубров-германофилов. Одним из них был инженер Клягин, один из самых богатых людей во Франции. Он был владельцем крупнейших отелей в Париже и на Côte d’Azur, директором богатейших предприятий (например, компании по подъему потонувших судов), акционером, членом правления и т. д., и т. д. в десятках организаций. Он работал для немцев, подымал для них затопленные французские и союзнические суда. Почему немцы усадили в лагерь этого бесценного для них человека, непонятно; сам он не очень этим огорчался, посмеивался и говорил: «Ничего, у них тоже неразбериха; вот разберутся, освободят меня и кое-кому попадет».